Андреев М.Л. Никколо Макьявелли в культуре Возрождения.
Часть 3

3

Первое упоминание о «Государе» (Il Principe) мы встречаем в знаменитом письме к Франческо Веттори от 10 декабря 1513 г.: «я составил книжицу "2О государствах" (De principatibus), где по мере сил углубляюсь в размышления над этим предметом, обсуждая, что такое государство (principato), какого рода они бывают, каким образом они приобретаются и сохраняются, по какой причине утрачиваются». Макьявелли пишет также о том, что хотел бы поднести «книжицу» Джулиано Медичи, и спрашивает мнения своего корреспондента на этот счет. Веттори откликнулся 18 января 1514 г.: он прочел посланные ему главы, они нравятся ему «сверх всякой меры», но, пока он не увидел всего сочинения, он не может судить, стоит ли посвящать его Джулиано. Возможно, к началу декабря сочинение, над которым работал Макьявелли, соответствовало примерно I—XI главам нынешнего «Государя»: в таком случае становится понятным и название (в начале, действительно, речь идет преимущественно о государстве и лишь затем главным героем становится государь), и ответ Веттори (сразу после декабрьского письма Макьявелли стало ясно, что точку ставить рано, и поэтому Веттори говорит не о законченном сочинении, а лишь об отдельных главах). Когда «Государь» принял знакомый нам вид, неизвестно; отдельные дополнения и исправления могли вноситься до 1517—1518 гг.; первоиздание датируется 1532 г.

Не совсем ясно и соотношение «Государя» с другим центральным сочинением Макьявелли — «Рассуждениями о первой декаде Тита Ливия» (Discorsi sulla prima deca di Tito Livio, изд. 1531 г.). Это вопрос не только и не столько хронологии: два главных макьявеллиевских произведения рисуют во многом противоположную картину политической деятельности, и самое разительное их противоречие на первый взгляд заключается в том, что апологии единоличной власти в «Государе» противопоставлена апология народовластия в «Рассуждениях». Дело осложняется тем, что перекрестных ссылок между трактатами нет или почти нет. Лишь однажды, во второй главе «Государя» Макьявелли заявляет, что не намерен говорить о республиках, ибо о них подробно сказано «в другом месте» (и однажды в «Рассуждениях», уже в самом конце, отсылает читателя к «Государю»). Этим «другим местом» могут быть только «Рассуждения». Есть, правда, мнение, что Макьявелли ссылается на некое недошедшее до нас сочинение, которое восходит еще ко времени правления Содерини. Затем, согласно этой гипотезе, оно было переработано в последовательный комментарий к Титу Ливию, который в свою очередь в ходе дальнейшей отделки (продолжавшейся, по крайней мере, до 1517—1518 гг.) пробрел известную нам трехчастную структуру (первая книга — внутренняя политика Римской республики, вторая - внешняя, третья - деятельность частных лиц). Так или иначе, ясно, что на каком-то этапе работа над двумя трактатами шла параллельно и, если обойтись без гипотетической «Книги о республиках», то можно с довольно большой уверенностью указать то место в «Рассуждениях», от которого протягивается прямая линия к системе идей «Государя». Это главы XVII—XVIII первой книги, где идет речь о «развращенных» народах и государствах и указывается на «трудность или даже невозможность сохранить либо учредить республику в испорченном городе». Там, где «человеческая материя затронута разложением, не помогут никакие хорошие законы, разве что какой-нибудь единоличный правитель, прибегнув к чрезвычайному насилию, заставит их соблюдать и сделает упомянутую материю пригодной».

Противоречие политических программ, выдвигаемых Макьявелли в двух его главных сочинениях, — мнимое, это противоречие ракурса, в котором берется предмет, а не выводов из его рассмотрения. Макьявелли не смягчает различия двух форм правления, как могло бы показаться, — напротив, он чуть ли не впервые в послеантичный период их акцентирует. (В предшествующей ему историографии, в том числе флорентийской, у Леонардо Бруни, Маттео Пальмьери, Аламанно Ринуччини, начисто отсутствует идея изначального превосходства власти многих над властью одного и принципиальной порочности монархического строя; они отстаивают республику как строй, более привычный и более пригодный для Флоренции. Характерен вывод, к которому приходит Савонарола: «В городе Флоренции гражданское правление является наилучшим, хотя само по себе оно не таково, а правление одного, хотя само по себе и наилучшее, не является хорошим и уж тем более наилучшим для флорентийского народа). В «Рассуждениях» Макьявелли смотрит в прошлое: ему важно понять, чем поддерживалось политическое здоровье в республиканском Риме на протяжении нескольких сотен лет и что в итоге погубило эту форму правления — поняв применительно к Риму, понять и для Флоренции. В «Государе» он всматривается в настоящее и размышляет о будущем: ему важно понять, существует ли сила, способная спасти Италию от политической смерти. Такую силу он увидел в абсолютной, ничем не ограниченной диктатуре. Весь опыт его жизни, все культурные традиции, которыми он был вскормлен, склоняли его к тому, чтобы предпочесть республиканский строй, да и в теории он полагал, что республика устойчивее, поскольку опирается на более широкое основание. Но через все это он смог перешагнуть, придя к, казалось бы, простому заключению и приняв все выводы из него: идеального государственного строя не существует, хорош тот строй, который эффективен здесь и сейчас.

делал это, в обязательном порядке опираясь на посторонние этой жизнедеятельности цели и ценности — прежде всего, религиозные и моральные. Многие и до Макьявелли выводили возникновение государства из необходимости обслуживать некие первичные и элементарные человеческие потребности (например, в безопасности), но Макьявелли делает следующий очень важный шаг — этим задачи государства и ограничивает. Государство сдерживает и окультуривает дикие и первобытные инстинкты и аффекты, но само при этом является их своего рода равнодействующей. Оно противопоставляет стихии закон и порядок, т. е. тот же произвол, но в организованной форме.

знатного, и от правителя, ставшего тираном, и от внешнего врага. Уговаривать грабителя бесполезно, его силе можно противопоставить только такую же силу, причем надо это сделать таким образом, чтобы эти две силы не уничтожали друг друга, а своим противоборством делали сильнее государство. Это удалось в Риме: возникшее после изгнания царей государственное устройство продержалось почти пятьсот лет только потому, что одновременно и сдерживало и давало выход двум главным человеческим инстинктам — стремлению властвовать и стремлению быть свободным. Это никак не удается в Италии: мешает папский Рим — слишком слабый, чтобы подчинить всех себе, достаточно сильный, чтобы не дать вырасти в Италии какой-то новой силе; мешают итальянские государства, которые боятся и ненавидят друг друга; мешают иноземцы, которым выгоден итальянский разброд и шатание. Но, с другой стороны, положение отнюдь не безнадежно — не приходится, как римлянам, начинать с пустого места. За Медичи, которым посвящен и к которым обращен «Государь», — Рим с его необъятными денежными ресурсами, оставленное Юлием II неплохое наследство в Романье, Урбино, которое прибрал к рукам уже Лев X, и конечно, Флоренция. Вся средняя Италия, куда больше, чем было у Чезаре Борджа даже на пике его могущества. Нужна лишь воля, т. е. человек — новый Моисей, Кир, Тезей, Ромул, на худой конец тот же Борджа.

Среди Медичи такого человека не нашлось, да и вряд ли политический проект Макьявелли мог осуществиться. Дело не в том, что он неверно оценил ситуацию в Италии — в самом его методе произошел некоторый, весьма существенный, сбой. Всякое общее положение Макьявелли всегда проверял двумя рядами фактов — опытом древности и опытом современности. В том, что касается учреждения нового государства, а именно такое требовалось Италии, чтобы преодолеть и внешнюю угрозу, и внутреннюю неустроенность, древность предлагала рассказы о легендарных законодателях — о Ликурге, Солоне, Нуме Помпилии, которые, располагая прочной властью, вводили в своих царствах и республиках добрые и мудрые порядки. Предлагала она и рассказы об авантюристах и политических интриганах, которые захватывали власть после большой или малой резни. Надежность своей личной власти они могли — так представлялось Макьявелли — обеспечить только решительностью действий на первом этапе, и тут, конечно, без резни не обойдешься. Но обезопасив себя от внешних и внутренних врагов, новый государь, если он не заурядный хищник и честолюбец, начинает затем перестраивать государство и прививать в нем здоровые политические нравы. Рано или поздно это приводит к тому, что народ, пробужденный или возвращенный государем к гражданскому бытию, вновь может взять на себя роль главного политического агента. Именно такую политическую эволюцию Макьявелли увидел в Древнем Риме (Ромул расправляется с внутренней оппозицией и с внешней угрозой; Нума дает законы; после изгнания царей начинается полноценная гражданская жизнь; сохраняемое на протяжении столетий гражданское здоровье позволяет Риму стать властелином Италии и мира), и именно такой программы он ждал от нового государя, от Медичи, от черта или дьявола. «Рассуждения» в таком случае предстают как теоретическая база для «Государя».

Но есть здесь одна неувязка. Что касается первой, кровавой фазы политического цикла, то тут современность была щедра на примеры. Хуже дело обстояло со следующими фазами: ни за Франческо Сфорца, ни за Оливеротто из Фермо, ни за Чезаре Борджа новых Ликургов и Солонов не просматривалось. Новый государь, как правило, сам захлебывался в пролитой им крови. Макьявелли вынужден нарушить главный свой принцип — исходить из «действительной правды вещей». Если такого государя нет, надо его выдумать. И Макьявелли выдумывает своего герцога Валентино, которого хорошо знал на вершине его могущества, который в то время казался ему опасным и умным врагом, но образцовым государем стал казаться только теперь, когда во что бы то ни стало понадобился образец.

— это мир без Бога, в гипотезе божественного присутствия и божественного руководства Макьявелли попросту не нуждается. Человек в его мире остался без руководителя и без судьи, но один он не остался, у него появился противник, имя которому — судьба. Что судьба собой представляет, Макьявелли ни разу впрямую не сказал. Поначалу кажется, что судьба — это лишь удобный случай или, напротив, роковое и непредвиденное стечение обстоятельств. Такой удобный случай получили и им воспользовались Моисей, Кир, Ромул и Тезей, такое роковое стечение обстоятельств погубило планы и предначертания Чезаре Борджа, предусмотревшего все, кроме своей болезни в самый решительный момент (но интеллектуальный оптимизм Макьявелли здесь, в первой части «Государя», еще настолько велик, что, возложив поначалу вину за неудачу Чезаре Борджа на «необычайное коварство фортуны», он все же в конце концов перекладывает ее на самого герцога: причина постигшей его катастрофы — таков конечный вывод автора — в том, что он, имея к тому все возможности, не воспрепятствовал выборам Юлия II). Сомнения и трудности, однако, продолжают нарастать, и вот Макьявелли уже должен признать, что безошибочных решений не бывает, что «всякое решение сомнительно, ибо это в порядке вещей, что, избегнув одной неприятности, попадаешь в другую». Он не хочет смириться с этим выводом — пусть итальянские государи, утратившие власть, винят не судьбу, а самих себя, свою «нерадивость», — но вынужден все больше и больше сокращать пространство, отпущенное человеческой воле и разуму. Вот судьба уже сравнялась с человеком: «ради того, чтобы не утратить свободу воли, я предположу, что, может быть, судьба распоряжается лишь половиной всех наших дел, другую же половину, или около того, она предоставляет самим людям». Вот, наконец, утрачивается последнее преимущество человека, преимущество разума над слепотой стихии, и судьба перестает быть внешним противником, с которым можно сражаться, которому можно бросать вызов, и отождествляется с самим субъектом исторического действия, с его неизменной психологической природой: разум бессилен, поскольку противник теперь ты сам. «И нет людей, которые умели бы к этому [к перемене времени и обстоятельств] приспособиться, как бы они ни были благоразумны. Во-первых, берут верх природные склонности, во-вторых, человек не может заставить себя свернуть с пути, на котором он до того времени неизменно преуспевал».

«натиск лучше, чем осторожность, ибо фортуна — женщина, и кто хочет с ней сладить, должен колотить ее и пинать — таким она поддается скорее, чем тем, кто холодно берется за дело». Что за странность, откуда взялась эта метафора в холодном мире политических формул? Странного здесь, однако, ничего нет: политика у Макьявелли в какой-то момент, действительно, перерастает в поэзию или, скажем осторожнее, в искусство. Фортуна — женщина, не только потому, что, как женщина, изменчива и капризна, но и потому что способна словно замереть в восхищении перед героическим жестом: женщин восхищают герои, ибо в героическом действии есть красота. Государь Макьявелли — своего рода художник, он подходит к истории, как скульптор к глыбе мрамора. Политика, как и всякое искусство, есть подражание, подражать следует великим, а самые великие, основатели государств и империй, видели в истории послушное и пластичное вещество, которому они придавали форму по воле своей и желанию. Такой материей, ждущей лишь резца художника, является современная Италия. И когда, закончив свою очень часто кровавую работу, художник откладывает в сторону резец, мастерская преображается в сцену и зрители (те самые, для которых резец скульптора только что был топором палача), восхищенные, как и Фортуна, красотой исторического спектакля, встречают аплодисментами его главного постановщика и актера.

«Государя», где рассказано о преступлениях Чезаре Борджа и где эти преступления представлены как самое наглядное и неопровержимое доказательство его доблести. Как правило, тех же лиц крайне шокировало и то обстоятельство, что некоторые художники Возрождения в качестве моделей для своих мадонн брали дам весьма вольного поведения. Вообще ренессансная красота часто вырастает из грязи: первым шагом к созданию пластически совершенного образа является расчленение трупа. И у Макьявелли мы встречаемся с аналогичным примером предельной эстетической сублимации: его новый государь строит свое государство как художник, и точно так же строит своего государя и вобще свой образ истории Макьявелли.

Дело, разумеется, не в том, что историю следует писать красиво (против риторической красивости Макьявелли решительно протестовал); дело в том, что смысл истории составляет формообразующая деятельность индивида. Нечего и говорить, что процесс, посредством которого Чезаре Борджа, в общем довольно заурядный политический интриган (каким он предстает в некоторых дипломатических донесениях Макьявелли), превратился в идеального государя, есть процесс всецело эстетический. Таким идеальным государем для Макьявелли никогда не мог бы стать, скажем, Людовик XI. Конечно, Макьявелли знал и признавал, что умение быть лисой не менее важно для государя, чем умение быть львом, но это в теории, а на деле лисицы ему не нравились, и никак не мог понравиться французский король: в нем не было красоты, и Фортуну он покорял не как мужчина покоряет женщину. Можно сказать, что историческая концепция Макьявелли представляет собой некий вариант неоплатонизма, перенесенный на почву истории. Историческая материя у Мкьявелли бесконечно изменчива и непостоянна, человек противопоставляет ей собственную изменчивость, собственную протеистичность. Одно лишь в нем должно быть неколебимо как гранит — воля. И если воля торжествует, то безграничный исторический динамизм отливается в эстетически (а следовательно, и политически) совершенные формы. Пример тому — Древний Рим. Это своего рода космос истории, вознесенный над ее бушующим хаосом.

— это наука. Он формулирует некое общее положение — это тоже наука. Дальше наука не идет, а Макьявелли этого мало. Мало сказать нечто новое о том, как живут, растут и приходят в упадок государства. Если бы он этим ограничился, то мы бы знали его как политического и социального мыслителя, и только. Макьявелли не просто идет дальше, он полностью меняет правила игры. Мертвая и препарированная материя снова оживает. Вместо государства как овеществленной суммы воль, умов и интересов на историческую арену выводится индивид с его собственной волей, разумом и интересом. Ему ставится задача овладеть государством и через него овладеть историей, повернуть ее на другой путь. Италия «разгромлена, разорена, истерзана, растоптана, повержена в прах». Так значит, все пропало? — нет, это значит всего лишь, что Италия превратилась в материал, которому можно придать любую форму.

У «нового государя» Макьявелли, призванного обработать аморфную материю государства, много врагов — люди, обстоятельства, фортуна. Но главное препятствие в нем самом, в его неуниверсальности. Он связан и ограничен своей природой, привычками, характером. Когда «особенности времени» и «природные склонности» совпадают, он торжествует; когда между ними раздор, его ждет катастрофа. Идеальный государь должен меняться сам вслед за изменениями времени, должен быть художником не только по отношению к государству, но и по отношению к самому себе. Он должен вырваться из себя, преодолеть преграду своей индивидности, вместить в себя все. Макьявелли, однако, сомневается в том, что такое возможно: «нет людей, которые умели бы к этому (переменам времени и обстоятельств) приспособиться, как бы они ни были благоразумны». То единство идеального и реального, которое было достигнуто искусством высокого Возрождения, ему представляется уже чем-то химерическим — точно также, как пустой стилистической акробатикой представлялась ему блестящая риторика гуманистов.