Мандельштам О. Франсуа Виллон.

О. Мандельштам

ФРАНСУА ВИЛЛОН

Франсуа Вийон. Сочинения. Москва
ТОО Летопись, 1998.

OCR: www.niv.ru

I

Астрономы точно предсказывают возвращение кометы через большой промежуток времени. Для тех, кто знает Виллона, явление Верлена представляется именно таким астрономическим чудом. Вибрация этих двух голосов поразительно сходная. Но кроме тембра и биографии, поэтов связывает почти одинаковая миссия в современной им литературе. Обоим суждено было выступить в эпоху искусственной, оранжерейной поэзии, и, подобно тому как Верлен разбил serres chaudes1символизма, Виллон бросил вызов могущественной риторической школе, которую с полным правом можно считать символизмом XV века. Знаменитый «Роман о Розе» построил непроницаемую ограду, внутри которой продолжала сгущаться тепличная атмосфера, необходимая для дыхания аллегорий, соз­данных этим романом. Любовь, Опасность, Ненависть, Коварство — не мертвые отвлеченности. Они не бесплотны. Средневековая поэзия дает этим призракам как бы астральное тело и нежно заботится об искусственном воздухе, столь необходимом для поддержания их существования. Сад, где живут эти своеобразные персонажи, обнесен высо­кой стеной. Влюбленный, как повествует начало «Романа о Розе», долго ходил вокруг этой стены в тщетных поисках незаметного входа.

Поэзия и жизнь в XV веке — два самостоятельных и враждебных измерения. Трудно поверить, что метр Аллен Шартье подвергся настоящему гонению и терпел жи­тейские неприятности, вооружив тогдашнее общественное мнение слишком суровым приговором над Жестокой Дамой, которую он утопил в колодце слез, после блестяще­го суда, с соблюдением всех тонкостей средневекового су­допроизводства. Поэзия XV века автономна: она занимает место в тогдашней культуре, как государство в государстве. Вспомним Двор Любви Карла VI; разнообразные должнос­ти охватывают 700 человек, начиная от высшей синьории, кончая низшими буржуа и низшими клериками. Исключи­тельно литературный характер этого учреждения объясняет пренебрежение к сословным перегородкам. Гипноз лите­ратуры был настолько силен, что члены подобных ассоциа­ций разгуливали по улицам, украшенные зелеными венками — символом влюбленности, — желая продлить литератур­ный сон в действительности.

II

что литература того времени будет исполнена патриотического пафоса и жажды мести за оскорбленное достоинство нации. Между тем ни у Виллона, ни у его современников мы не найдем таких чувств. Франция, полоненная чужеземцами, показала себя настоящей женщиной. Как женщина в плену, она отдавала главное внимание мелочам своего культур­ного и бытового туалета, с любопытством присматриваясь к победителям. Высшее общество, вслед за своими поэтами, по-прежнему уносилось мечтой в четвертое измерение Са­дов Любви и Садов Отрады, а для народа по вечерам зажи­гались огни таверны и в праздники разыгрывались фарсы и мистерии.

Женственно-пассивная эпоха наложила глубокий отпечаток на судьбу и характер Виллона. Через всю свою беспутную жизнь он пронес непоколебимую уверенность, что кто-то должен о нем заботиться, ведать его дела и выручать его из затруднительных положений. Уже зрелым человеком, брошенный епископом Орлеанским в подвал темницы Meung sur Loire2, он жалобно взывает к своим дру­зьям: «Le laisserez-vous la, le pauvre Villon?..»3 Социальная карьера Франсуа Монкорбье началась с того, что его взял под опеку Гильом Виллон, почтенный каноник монастыр­ской церкви Saint-Benoit le Bestourne4 . По собственному признанию Виллона, старый каноник был для него «боль­ше чем матерью». В 1449 году он получает степень бакалав­ра, в 1452-м — лиценциата и метра. «О господи, если бы я учился в дни моей безрассудной юности и посвятил себя добрым нравам — я получил бы дом и мягкую постель. Но что говорить! Я бежал из школы, как лукавый мальчишка: когда я пишу эти слова — сердце мое обливается кровью». Как это ни странно, метр Франсуа Виллон одно время имел несколько воспитанников и обучал их, как мог, школьной премудрости. Но, при свойственном ему честном отноше­нии к себе, он сознавал, что не вправе титуловаться метром, и предпочел в балладах называть себя «бедным маленьким школяром». Да и особенно трудно было заниматься Вилло-ну, так как, будто нарочно, на годы его учения выпали сту­денческие волнения 1451 — 1453 годов. Средневековые люди любили считать себя детьми города, церкви, университета... Но «дети университета» исключительно вошли во вкус ша­лостей. Была организована героическая охота за наиболее популярными вывесками парижского рынка. Олень должен был повенчать Козу и Медведя, а Попугая предполагали поднести молодым в подарок. Студенты похитили погра­ничный камень из владений Mademoiselle la Bryuere5­зили его на горе св. Женевьевы, назвав la Vesse,и, силой отбив от властей, прикрепили к месту железными обручами. На круглый камень поставили другой, продолговатый — «Pet au Diable»7 и поклонялись им по ночам, осыпав их цветами, танцуя вокруг под звуки флейт и тамбуринов. Взбешенные мясники и оскорбленная дама затеяли дело. Прево Парижа объявил студентам войну. Столкнулись две юрисдикции — и дерзкие сержанты должны были на коле­нях, с зажженными свечами в руках, просить прощения у ректора. Виллон, несомненно стоявший в центре этих собы­тий, запечатлел их в не дошедшем до нас романе «Pet au Diable».

III

Виллон об остальной вселенной. Но как легко натолкнуться на один из бесчисленных рифов праздного существования! Виллон ста­новится убийцей. Пассивность его судьбы замечательна. Она как бы ждет быть оплодотворенной случаем, все равно — злым или добрым. В нелепой уличной драке Виллон тяже­лым камнем убивает священника Шермуа. Приговоренный к повешению, он апеллирует и, помилованный, отправляет­ся в изгнание. Бродяжничество окончательно расшатало его нравственность, сблизив его с преступной бандой 1а Coquille8, членом которой он становится. По возвращении в Париж он участвует в крупном воровстве в College de Navarre9 и немедленно бежит в Анжер — из-за несчастной любви, как он уверяет, на самом же деле для подготовки ограбления своего богатого дяди. Скрываясь с парижского горизонта, Виллон публикует «Petit Testament»10. чувства становятся необычайно острыми, и он создает «Grand Testament»11 — свой памятник в веках. В ноябре 1463 года Франсуа Виллон был созерцательным свидетелем убийства на улице Saint Jaques12

IV

Жесток XV век к личным судьбам. Многих порядочных и трезвых людей он превратил в Иовов, ропщущих на дне своих смрадных темниц и обвиняющих Бога в несправед­ливости. Создался особый род тюремной поэзии, проник­нутой библейской горечью и суровостью, насколько она доступна вежливой романской душе. Но из хора узников резко выделяется голос Виллона. Его бунт больше похож на процесс, чем на мятеж. Он сумел соединить в одном лице истца и ответчика. Отношение Виллона к себе никогда не переходит известных границ интимности. Он нежен, внимателен, заботлив к себе не более, чем хороший адвокат к своему клиенту. Самосострадание — паразитическое чувство, тлетворное для души и организма. Но сухая юридическая жалость, которой дарит себя Виллон, являет­ся для него источником бодрости и непоколебимой уверенности в правоте своего «процесса». Весьма безнравст­венный, «аморальный» человек, как настоящий потомок римлян, он живет всецело в правовом мире и не может мыслить никаких отношений вне подсудности и нормы. Лирический поэт по природе своей — двуполое существо, способное к бесчисленным расщеплениям во имя внутрен­него диалога. Ни в ком так ярко не сказался этот «лиричес­кий гермафродитизм», как в Виллоне. Какой разнообраз­ный подбор очаровательных дуэтов: огорченный и утеши­тель, мать и дитя, судья и подсудимый, собственник и ни­щий...

Собственность всю жизнь манила Виллона, как музы­кальная сирена, и сделала из него вора... и поэта. Жалкий бродяга, он присваивает себе недоступные ему блага с по­мощью острой иронии.

Современные французские символисты влюблены в ве­щи, как собственники. Быть может, самая «душа вещей» не что иное, как чувство собственника, одухотворенное и об­лагороженное в лаборатории последовательных поколе­ний. Виллон отлично сознавал пропасть между субъектом и объектом, но понимал ее как невозможность обладания. Луна и прочие нейтральные «предметы» бесповоротно исключены из его поэтического обихода. Зато он сразу оживляется, когда речь заходит о жареных под соусом утках или о вечном блаженстве, присвоить себе которое он ни­когда не теряет окончательной надежды.

Виллон живописует обворожительный interieur в гол­ландском вкусе, подглядывая в замочную скважину.

V

— отнюдь не демонизм. Темная компания, с которой он так быстро и интимно сошелся, пленила его женственную природу большим тем­пераментом, могучим ритмом жизни, которого он не мог найти в других слоях общества. Нужно послушать, с каким вкусом рассказывает Виллон в «Ballade de la grosse Margot»13 о профессии сутенера, которой он, очевидно, не был чужд: «Когда приходят клиенты, я схватываю кувшин и бегу за ви­ном». Ни обескровленный феодализм, ни новоявленная буржуазия, с ее тяготением к фламандской тяжести и важ­ности, не могли дать исхода огромной динамической способности, каким-то чудом накопленной и сосредото­ченной в парижском клерке. Сухой и черный, безбровый, худой, как Химера, с головой, напоминавшей, по его собст­венному признанию, очищенный и поджаренный орех, пряча шпагу в полуженском одеянии студента, — Виллон жил в Париже как белка в колесе, не зная ни минуты покоя. Он любил в себе хищного, сухопарого зверька и дорожил своей потрепанной шкуркой: «Не правда ли, Гарнье, я хоро­шо сделал, что апеллировал, — пишет он своему прокурору, избавившись от виселицы, — не каждый зверь сумел бы так выкрутиться». Если б Виллон в состоянии был дать свое поэтическое credo, он, несомненно, воскликнул бы, подоб­но Верлену:

 

Du mouvement avant toute chose!14

Могущественный визионер, он грезит собственным по­вешением накануне вероятной казни. Но, странное дело, с непонятным ожесточением и ритмическим воодушевле-ни-ем изображает он в своей балладе, как ветер раскачивает тела несчастных, туда-сюда, по произволу... И смерть он наделяет динамическими свойствами и здесь умудряется проявить любовь к ритму и движению... Я думаю, что Биллона пленил не демонизм, а динамика преступления. Не знаю, существует ли обратное отношение между нравствен­ным и динамическим развитием души? Во всяком случае, оба завещания Виллона, и большое и малое — этот празд­ник великолепных ритмов, какого до сих пор не знает французская поэзия, — неизлечимо аморальны. Жалкий бродяга дважды пишет свое завещание, распределяя напра­во и налево свое мнимое имущество, как поэт иронически утверждая свое господство над всеми вещами, какими ему хотелось бы обладать: если душевные переживания Вилло­на, при всей оригинальности, не отличались особой глуби­ной, — его житейские отношения, запутанный клубок знакомств, связей, счетов, представляли комплекс гениаль­ной сложности. Этот человек ухитрился стать в живое, насущное отношение к огромному количеству лиц самого разнообразного звания, на всех ступенях общест-венной лестницы —от вора до епископа, от кабатчика до принца. С каким наслаждением рассказывает он их подноготную! Как он точен и меток! «Testaments» Виллона пленительны уже потому, что в них сообщается масса точных сведений. Читателю кажется, что он может ими воспользоваться, и он чувствует себя современником поэта. Настоящее мгновение может выдержать напор столетий и сохранить свою целость, остаться тем же «сейчас». Нужно только уметь вырвать его из почвы времени, не повредив его корней, - иначе оно завянет. Виллон умеет это делать. Колокол Сорбонны, прервавший его работу над «Petit Testaments», звучит до сих пор.

Как принцы трубадуров, Виллон «пел на своей латыни»: когда-то, школяром, он слышал про Алкивиада — и в результате незнакомка Archipiade примыкает к грациозно­му шествию Дам былых времен.

VI

­ного средневековья текла в жилах Виллона. Ей он обязан своей цельностью, своим темпераментом, своим духовным своеобразием. Физиология готики — а такая была, и средние века именно физиологически-гениальная эпоха — заменила Виллону мировоззрение и с избытком вознагра­дила его за отсутствие традиционной связи с прошлым. Более того — она обеспечила ему почетное место в буду­щем, так как XIX век французской поэзии черпал свою силу из той же национальной сокровищницы — готики. Скажут: что имеет общего великолепная ритмика «Testaments», то фокусничающая, как бильбоке, то замедленная, как церковная кантилена, с мастерством готических зодчих? Но разве готика не торжество динамики? Еще вопрос, что бо­лее подвижно, более текуче — готический собор или океан­ская зыбь? Чем, как не чувством архитектоники, объясня­ется дивное равновесие строфы, в которой Виллон поручает свою душу Троице через Богоматерь — Chambre de la Divinite15 — и девять небесных легионов. Это не анемичный полет на восковых крылышках бессмертия, но архитектурно обоснованное восхождение, соответственно ярусам готиче­ского собора. Кто первый провозгласил в архитектуре по­движное равновесие масс и построил крестовый свод — ге­ниально выразил психологическую сущность феодализма. Средневековый человек считал себя в мировом здании столь же необходимым и связанным, как любой камень в готической постройке, с достоинством выносящий давление соседей и входящий неизбежной ставкой в общую игру сил. Служить не только значило быть деятельным для общего блага. Бессознательно средневековый человек считал службой, своего рода подвигом, неприкрашенный факт своего существования. Виллон, последыш, эпигон феодального мироощущения, оказался невосприимчив к его этической стороне, круговой поруке. Устойчивое, нравственное в готике было ему вполне чуждо. Зато, неравнодушный к динамике, он возвел ее на степень аморализма. Виллон дважды получал отпускные грамоты — lettres de remission — от королей: Карла VII и Людовика XI. Он был твердо уверен, что получит такое же письмо от Бога, с прощением всех своих грехов. Быть может, в духе своей сухой и рассудочной мистики он продолжил лестницу феодальных юрисдикции в бесконечность и в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть Бог над Богом...

«Я хорошо знаю, что я не сын ангела, венчанного диадемой звезды или другой планеты», — сказал о себе бедный парижский школьник, способный на многое ради хорошего ужина.

Такие отрицания равноценны положительной уверен­ности.

1910

Примечания.

(фр.) — намек на сборник стихов М. Метерлинка «Теплицы» (1889).

2. Мён-сюр-Луар (фр.).

—   Из стихо­творения Ф. Вийона «Послание к друзьям».

4. Сен-Бенуа де Бетурне (фр.).

6. Бздёх (фр.) — простонародное выражение.

7. Букв: «Пуканье дьяволу»

8.«Раковина» (фр.) — название известной шайки разбойников. Рад стихотворений Ф. Вийона написан на воровском жаргоне. 

9. Коллеж де Наварр (название учебного заведения.

10. «Малое завещание» (фр).

11. «Большое завещание» (фр.) — основное произведение Ф. Вийона

12. Сен - Жак

13. «Баллада о толстой Марго» (фр).

14. Движение - прежде всего!» «Art poetique»: «Музыка — прежде всего!»)

15. Букв: «Приют Божества» (фр.) — определение Богоматери («Большое завещание», LXXXV).