Андреев М. Л.: Данте Алигьери "Божественная комедия".

М. Л. Андреев

Данте Алигьери «БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ»

«БОЖЕСТВЕННАЯ КОМЕДИЯ»

"Вита Нова", 2002.

Автор “Божественной Комедии” с большой точностью датировал время действия своей поэмы. Его странствие по трем загробным царствам приходится на Страстную и Пасхальную недели 1300 года — это конец первой и вторая декады апреля. Такая датировка выбрана, разумеется, не случайно: 1300 год стал значительным рубежом для самого Данте, для его родной Флоренции и для всего католического мира.

“великого юбилея”, объявленного римской Церковью. На папском престоле в то время сидел Бонифаций VIII — последний папа, всерьез вынашивавший мечты о всемирной теократии. Всем, кто посетил Рим в год тринадцативекового юбилея вочеловечения Христа, даровалось прощение грехов — и папская столица, к которой потянулись тысячи паломников, уже несколько лет как разгоравшийся конфликт между двумя группировками партии действительно обретала черты духовной столицы мира. Во Флоренции именно в этом году достиг апогея гвельфов, давно восторжествовавшей над своими извечными противниками гибеллинами — гвельфами Черными и Белыми. Первого мая их сторонники впервые сошлись в вооруженной схватке: пролилась кровь, и по законам кровной мести примирение после этого стало невозможным.

— так назывались члены правительства Флоренции. Именно этот состав правительства попытался решительными мерами потушить междоусобицу, выс-лав из города главарей обеих группировок. Этот же приорат твердо противостоял интригам Бонифация VIII, поддерживавшего Черных и пытавшегося распространить свою власть на Среднюю Италию (в апреле все того же года был раскрыт заговор, имевший целью сдать город папе). Ни Черные, ни Бонифаций VIII своих врагов не забывали. В следующем году папа добился своего: по его призыву в Италию вступил Карл Валуа, брат французского короля Филиппа IV Красивого. Флоренция открыла перед ним ворота, Черные гвельфы взяли власть. Данте в это время находился с посольством в Риме и в родной город больше не вернулся никогда: он был приговорен сначала к двухлетнему изгнанию, а потом к смерти.

— поворотный пункт в жизни Данте, с которым символическим — в глазах самого Данте — образом совпало время больших и малых исторических изменений. Отсюда, от этого совпадения, возможно, берет начало одна из ярчайших особенностей его поэмы: совмещение автобиографически-личного и универсально-всечеловеческого. Тридцать пять лет — середина земного странствия (“земную жизнь пройдя до половины...”), самое подходящее время для переломов и перемен. По ту сторону остались: беспечная юность, прошедшая в обычных для флорентийской “золотой молодежи” развлечениях; любовь к прекрасной флорентийке Беатриче Портинари, которой Данте в своих стихах воздвиг нерукотворный и вечный памятник, сделав ее одним из самых впечатляющих в мировой поэзии символов любовного чувства; упорная учеба, сотворившая из Данте то чудо учености, которым не устанут восхищаться современнники и потомки, вплоть до весьма отдаленных; почетные и ответственные должности. Впереди Данте ждала жизнь бесприютного скитальца, до конца дней вынужденного просить крова и хлеба при больших и малых итальянских дворах (“ты будешь знать, как горестен устам чужой ломоть...”).

Изменилась жизнь, должно было измениться и творчество. До рубежного момента Данте был известен как лирический поэт, автор изысканных любовных стихотворений и биографически-стиховедческого комментария к ним — “Новой жизни”. В изгнании такой славы Данте было мало: он желал, чтобы в нем отныне видели не только певца любви, но и певца добродетели, не только поэта, но и ученого. Он начал работать над двумя трактатами: энциклопедическим “Пиром” и первой итальянской поэтикой (“О народном красноречии”). Ни тот, ни другой труд он не закончил: в это время созрел и оформился другой, гораздо более обширный замысел.

“Божественной Комедии” мы знаем плохо. Неизвестно, ни когда началась работа над поэмой, ни как она проходила. Очевидно только то, что работа эта продолжалась до конца жизни (по известной легенде, тень Данте явилась в сновидении его сыну и объявила, где хранятся последние песни “Рая”) и поглотила Данте целиком, не оставив ни времени, ни сил для других больших трудов. Лишь в период оживления его политических надежд, связанных с итальянским походом императора Генриха VII, Данте отвлекся ради работы над трактатом “Монархия” от главного своего дела. А начал он его, по наименее спорному предположению, в те темные для нас, т. е. хуже всего документированные, годы, которые последовали за окончательным разрывом с Белыми гвельфами, пытавшимися силой вернуться во Флоренцию — вряд ли раньше 1304 и вряд ли позже 1307 года.

Написана “Божественная Комедия” терцинами, в ней 14233 стиха, она делится на три части (кантики) и сто песней (по тридцать три в каждой кантике и еще одна, вступительная ко всей поэме). Название автор сам прокомментировал в послании к одному из самых щедрых своих покровителей, веронскому тирану Кангранде делла Скала, которому он посвятил “Рай”: комедия заканчивается счастливо, начавшись печально, и стиль использует “сдержанный и смиренный” (средневековые поэтики, на которые Данте в данном случае опирался, добавляли еще два признака: вымышленность предмета и наличие среди персонажей лиц неблагородных сословий — Данте их тоже в какой-то степени учитывал). Определение “Божественная” добавили к названию потомки.

Тем не менее наиболее близкий “Божественной Комедии” жанр — не античная комедия и даже не то, что называли комедией в средние века (когда забылось разграничение эпоса и драмы и комедиями считались, в числе прочего, сатиры Горация и Персия), а весьма популярный в это время жанр “видений” — рассказов о посещении загробного мира. Выделяется поэма Данте на их фоне многим, прежде всего, конечно, своей высокой художественностью, но не только ею — еще, например, совсем иной детализированностью рассказа, иной и по степени и по качеству. “Видение” — это, в первую очередь, каталог наказаний и наград. Все прочее, в том числе и сами загробные царства, описывается постольку, поскольку без их описания не выполнима главная задача. Награда есть вообще преимущественно “награда местом”: блаженство — это вечно плодоносящие деревья, благоуханный воздух, жилища из золота и самоцветов. Но сколько-нибудь последовательной и систематичной топографии и, тем более, космографии ни в одном “видении” найти нельзя.

— это ад с его девятью кругами. Гигантская гора в центре пустынного, покрытого океаном Южного полушария — чистилище, на вершине его — Эдем. Восемь опоясывающих неподвижную землю небес, семь планетных, восьмое — звездное, девятое, кристальное небо — Перводвигатель и над ним — Эмпирей, обитель Бога и блаженных душ. И это не фон, более или менее абстрактный, это — место действия, которое всегда перед глазами, ибо читатель поэмы вынужден вместе с ее героем спускаться по кругам Ада к центру Земли, к вечному узилищу Люцифера, подниматься по уступам Чистилища к Земному Раю, перелетать от одной планеты к другой.

времени, его трудность, его необычность — остается как бы за кадром. Читатель не знает, каким образом Данте-герой поэмы оказался у дверей ада или сошел в первый его круг. Но Данте-автор поэмы быстро избавляется от этого слабого рецидива абстрактной повествовательной техники, и, начиная с ладьи Флегия, перевезшей путешественника через Стигийское болото, мы всегда знаем, как совершается его путь и как прео-долеваются главные на нем препятствия: на крупе кентавра, на хребте Гериона, на руках Вергилия.

В додантовских видениях среди грешников: клятвопреступников, святокупцев, ростовщиков — и среди праведников (еще менее индивидуализированных, так как праведность труднее, чем грех, поддается рубрикации) встречаются персонажи с именем, но нет никого с лицом и судьбой. У Данте только в двух разделах изображенного им мира: в круге скупцов и расточителей и в девятом небе Перводвигателя, персонажи сливаются в общую массу, где по отдельности не различим никто. Во всех остальных восьми кругах Ада, в их “поясах” и “рвах” (в восьмом круге целых десять подразделов), в семи кругах Чистилища и на двух его привратных уступах, в восьми небесных кругах обязательно кто-то выделен — или просто именем, или своим словом и жестом. И этот кто-то выделен неспроста: его имя прославлено либо историей и поэзией (Улисс, Брут или Стаций), либо современной хроникой (Паоло и Франческа да Римини или граф Уголино делла Герардеска). Есть, правда, и еще один круг персонажей, известных только своим участием в личной судьбе Данте. Самый очевидный пример — Беатриче, в реальной жизни — ничем не примечательная флорентийская горожанка, в поэзии — героиня юношеской лирики Данте и его водительница по Царству славы.

“Божественной Комедии” от предшествующих ей “видений”: небывало интенсивная личная окрашенность повествования. Герой и автор видения могут быть одним лицом, могут быть разными лицами, но в любом случае о человеке, перед которым открылся загробный мир, мы не узнаём ничего или почти ничего. О Данте мы знали бы много, даже если бы знали его только по “Божественной Комедии”. Знали бы о его предках, о его родине, о его тяжкой изгнаннической доле, о его друзьях и врагах, о его поэзии, о его великой любви и великой ненависти. Истина, свидетелем которой доводится стать герою поэмы, важна для всех, но прежде всего она важна для него; путешествие по загробным царствам — решающий момент его духовной биографии, момент перелома, отречения от былых заблуждений и обретения свободы и света. Именно здесь, в душе, происходит встреча вечности и времени, неба и земли, космоса и истории.

Космос в “Божественной Комедии” — это не только мир природы, зловещий в “Аде”, просветленный в “Рае”, но и мир этики. Вернее, это один и тот же мир, где физические законы находятся на службе у законов этических. В аду природа свидетельствует о грехе и наказует грех. Центр Земли, абсолютный низ мироздания, точка наибольшей плотности и косности материи — это средоточие мирового зла, место казни Люцифера и трех величайших грешников рода человеческого, предателей величия земного и величия небесного. Зло — это движение вниз: чем ниже круг, тем тяжелее грех. И как во всяком движении, в том числе наиблагороднейшем движении Перводвигателя, пределом его является неподвижность. Души второго круга, сладострастников, мчатся, уносимые вечным вихрем, души девятого круга, предателей, застыли в ледяных оковах адского озера; вихри и дожди верхних кругов сменяются вечной зимой последнего круга.

— это обретение света. Только при солнечном свете возможен путь наверх, все ближе к желанной вершине; солнцу в Чистилище нет преград, ни одна туча не может подняться выше врат второго царства. Только ночь еще таит в себе угрозу: она сковывает волю, закрывает путь ввысь, выпускает на свободу силы зла. Но и ночью сияют невиданные в Северном полушарии созвездия, дарующие надежду. Если в Аду природа неистовствует, то в Чистилище она укрощена. В Раю она сияет вечной славой. Путь идет от сорвавшихся с узды стихий к спокойному круговороту дня и ночи и наконец — к размеренному круговращению небесных сфер. От природы с ее постоянной изменчивостью — к космосу с его вечным тождеством самому себе. Срединное царство, где “перемен нет даже и помина” (Ч. XXI, 43), — решающий поворот на этом пути.

“жалких душ, что прожили не зная ни славы, ни позора смертных дел” (А. III, 35–36) — их отвергла жизнь и не принимает смерть. В первом круге ада, Лимбе, он созерцает сонм титанов духа, воинов, государей, мудрецов, поэтов — они не знали истинной веры и потому не достойны блаженства, но они прославлены добродетелью и доблестью и потому не повинны адским мукам. Во втором круге он говорит с Франческой, ввергнутой в ад за любовь, заставившую ее преступить клятву супружеской верности. Его собеседник в третьем круге — Чакко, личность ничем не примечательная, не оставившая следа ни в большой истории, ни в биографии Данте; единственная его отличительная черта — то, что он флорентинец, первый из тридцати трех уроженцев Флоренции, встреченных Данте в царстве мертвых. Три начальных круга, и все главные темы, связанные с миром персонажей “Божественной Комедии”, уже обозначены. Тема ничтожества и величия человека — в противопоставлении “жалких душ”, не допущенных даже в ад, и “многочестного сонма” первого круга. Здесь же, в судьбе душ Лимба, среди которых Эней и Цезарь, Платон и Аристотель, Гомер и Вергилий, — тема знания и доблести, не просвещенных христианством, их высокого достоинства и их трагической слепоты (понятия античной культуры в лексиконе Данте не существовало, но размышлял он именно о ней). Тема любви в рассказе Франчески и, что существенно, тесно сплетенная с темой поэзии: и сама история Франчески (любовь вассала и жены сюзерена, центральный сюжет высокой лирики) скрыто к ней подводит, и ответ Франчески на вопрос Данте (“Что было вам любовною нау-кой?” — чтение куртуазного романа: “книга стала нашим Галеотом”) прямо на нее указывает. И наконец, в словах Чакко — тема Флоренции, родного города Данте, гражданского его нестроения; в дальнейшем рядом с этой темой вырастут и разовьются, здесь едва намеченные, тема личной судьбы Данте и тема человечества в критический момент его истории.

Эти темы не исчерпывают, разумеется, всего содержания поэмы, но являются в ней магистральными. Все остальные так или иначе с ними связаны и им подчинены. Связаны эти темы и между собой, образуя идейно-художественный каркас “Комедии”. У них одна точка схода — герой поэмы, исправляющий в ходе своего загробного странствия самого себя и указующий путь исправления всем людям. На нерасторжимое единство двух этих планов, личного и внеличного, указано уже в первой песни поэмы. Данте заблудился в “сумрачном лесу” — это его личное заблуждение, он пытается подняться к “выси озареннной” — это его личная попытка обрести спасение, его теснят обратно три зверя, аллегории трех пороков, — это личная немощь вынуждает его отступать. Но вот приходит ему на помощь посланный Беатриче Вергилий и говорит, что нужно избрать другой путь, и выясняется, что волчица враждует не с одним Данте и оборона от нее будет обороной всего рода человеческого. Данте страшится предстоящего ему испытания, он не чувствует себя достойным пройти по следам Энея и Павла — Вергилий рассеивает его сомнения. Он не говорит, конечно, что Данте равен его предшественникам на этом пути, но и не отрицает, что путь этот — один и тот же. Так уже в начальных песнях поэмы оформляется, пока еще смутно и неопределенно, представление о возложенной на Данте миссии, сравнимой по значению с миссией “предка Рима” и “Избранного сосуда” веры.

Здесь же, в первой беседе с Вергилием возникает центральное для темы истинной человеческой природы и истинного человеческого предназначения противопоставление: малодушие и величие духа. “Ты дал смутиться духу своему”, — возвышенная тень мне отвечала.” (А. II, 44–45). Данте говорил о двух этих полюсах человеческой природы еще в “Пире”, они же определяют контраст “сеней” ада и Лимба. Малодушные не заслуживают памяти и не стоят слов: “Взгляни — и мимо”, — говорит о них Вергилий (А. III, 53). Но и величие духа не избавляет от зла и от наказания за зло, как не избавило Фаринату, с презрением взирающего на ад из своей огненной могилы; Капанея, не чувствительного к казни огненным дождем; Ясона, которому “боль не увлажняет глаз”; Брута, ни единым стоном не дающего знать о своей муке. Более того, оно таит в себе опасность. Одну из самых впечатляющих формулировок истинной доблести Данте вкладывает в уста грешника, осужденного высшим судом:

— так сказал я, — на закат

Тот малый срок, пока еще не спят


Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!

Вы созданы не для животной доли,

–120).

“лукавые советы”, ставшие причиной падения Трои. Но это кара — посмертная, а кара при жизни, гибель в пустынном океане, его постигла именно за тот героический порыв, который повлек его за пределы Геркулесовых столпов. Плавание Улисса — подвиг, но запретный и потому преступный.

“Пире”, “человек великодушный всегда в сердце своем сам себя возвеличивает”), и такой героический поступок, в основе которого лежит презумпция человеческой самодостаточности (или, в системе традиционных этических классификаций, — гордыня). Итогом же этого преступного героизма неизбежно становится богоборчество. Это справедливо и для Фаринаты с его эпикурейством (т. е., в понимании Данте, отрицанием бессмертия души), и для Капанея с его открытым вызовом Богу, и для Улисса, дерзнувшего пересечь запретную границу в пространстве, и даже для Адама. И только Адам отчетливо понимает, в чем заключалась его вина. “Знай, сын мой: не вкушение от древа, / А нарушенье воли Божества / Я искупал…” (Р. XXVI, 115–117). Вина — в выходе за установленные Богом пределы (trapassar del segno – то, что в переводе М. Л. Лозинского передано как “нарушенье воли Божества”), та же вина, что и у Улисса. Вместе с тем нельзя отрицать высокой привлекательности — в глазах Данте — героического выбора и героического поступка. Противоположная крайность — “животная доля” — прямо и с величайшим презрением им осуждена. А великие духом, как бы ни была очевидна их вина, выделены на фоне других грешников, и их отмеченность носит несомненный позитивный оттенок: достаточно сравнить казнимых бок о бок Фаринату, властно вздымающего чело, и Кавальканте Кавальканти, робко высовывающего голову из огненной могилы.

— можно назвать его историософским. Вступив в Лимб, Данте спрашивает Вергилия, был ли кто-нибудь из душ этого круга удостоен приобщения к свету. В сущности это вопрос о месте дохристианской культуры в иерархии высших духовных ценностей. Хотя среди душ Лимба названы три, условно говоря, современника Данте, три мусульманина (Саладин, Авиценна и Аверроэс), и хотя в завершающем тему праведности без Христа ответе Имперского Орла говорится о человеке, родившемся “над брегом Инда” (Р. XIX, 71), Данте волнует, прежде всего, судьба тех, “чьи песнопенья вознеслись над светом” и “семьи мудролюбивой” — поэтов и философов Греции и Рима. Как быть со знанием, если “учитель тех, кто знает”, Аристотель, навсегда отлучен от высшей истины, как быть с поэзией, если “родник бездонный, откуда песни миру потекли”, Вергилий, никогда не узрит высшей красоты? “Чем он виновен, что не верил он?” (Р. XIX, 78).

Богословская теория ответ знает, и именно этот ответ слышит Данте от Имперского Орла: разум человеческий не соизмерим с Божественным, он не в силах постичь законов высшей справедливости и может только верить, что справедливость — это исполнение воли Бога. И уже в следующей песни перед Данте предстает прямая иллюстрация этих слов: среди душ, чествуемых в шестом небе, он видит двух язычников, и если легенда о спасении императора Траяна была широко распространена, то легенда о спасении троянца Рифея, одного из множества маргинальных персонажей “Энеиды”, — всецело плод вымысла автора “Божественной Комедии”. И это не единственные язычники, изведенные им из Ада: стражем Предчистилища он поставил Катона Утического, не только язычника, но и самоубийцу, а к своему прохождению по царству искупления приурочил завершение искупительных мук для Стация.

“Царство Небесное силою берется” (Р. XX, 94). Разумеется, речь идет не о том насилии, за которое осужден на адские муки Капаней, но усилие духа, направившее Траяна и Рифея к правде и любви, — то же, что устремило ладью Улисса за неизведанный окоем. Неведение о Христе — это не проклятие, это граница; в “Божественной Комедии” она обозначена Земным Раем, вершиной Чистилища, дальше которой нет пути для Вергилия, символизирующего в поэме разум, незнакомый с откровением. Но граница эта преодолима: тот же Вергилий помог преодолеть ее Стацию, он был для него “Как тот, кто за собой лампаду / Несет в ночи и не себе дает, / Но вслед идущим помощь и отраду” (Ч. XXIII, 67–69). Иными словами, языческая культура совместима с христианством, не противоречит ему и даже прямо к нему подводит, но чтобы слиться с ним, нужен последний и самый трудный шаг. Шаг, на который оказались способны немногие. И Греция, и Рим в изобилии производили на свет титанов духа, но их титанический порыв либо устремлял их, как Улисса, к запретным границам, либо ослабевал и сходил на нет перед границей, за которой лежит познание высшей истины. Это случай Вергилия и всех прочих мудрецов и поэтов Лимба. И в этом недостатке дерзновения — их трагическая вина.

— одного нет без другого. Величие, однако, должно умеряться смиренномудрием, об этом “Божественная Комедия” не устает напоминать, но сложность в том, что дерзновение со смирением сочетается плохо и подвиг Улисса потому и подвиг, что он “безумный”. Нельзя выходить за пределы, установленные свыше, но без выхода за пределы нет подвига. Это противоречие не теоретическое, теоретически оно разрешимо, оно неразрешимо на уровне эмоции: никакие оговорки не в силах отнять у “малой речи” Улисса ее неотразимой привлекательности. Это противоречие — личное, противоречие души автора и героя поэмы, и из него в конечном итоге вырастает вся художественная конструкция “Комедии”.

“сумрачном лесу”, вина, которую он искупает хождением по царству мертвых и за которую его сурово корит на вершине Чистилища Беатриче, — та же, что у Улисса и других “великодушных”: чрезмерное и потому преступное упование на собственные силы, гордыня (в случае Данте интеллектуальная), уверенность в том, что человек способен достичь совершенства в познании без помощи и водительства свыше. Об этом его грехе мы знаем по “Пиру”. Данте — герой поэмы свою вину признал и осудил, воды Леты смыли память о ней, он обрел смиренномудрие и вместе со св. Бернардом, своим последним вождем в Царстве славы, молит о ниспослании благодати, углубляясь в высшие тайны веры. Однако никакое смиренномудрие не помешало Данте — автору поэмы взять на себя роль пророка и верховного судьи. Он судит мертвых и живых, великих и малых мира сего, своей волей отменяет приговор Церкви, спасая от Ада умерших в отлучении, своей волей посылает в Ад. Он объявляет Флоренцию, Италию и весь христианский мир погрязшими во зле и берется указать им пути спасения. Он возводит возлюбленную своей юношеской поры на райский трон одесную Девы Марии и делает ее олицетворением богословской мудрости. Фактически он провозглашает свое загробное странствие поворотным моментом мировой истории.

Но ведь такая претензия, оставляя в стороне вопрос о ее дерзновенности или прямой дерзости, предполагает особый статус текста, в котором она заявлена, — его, если выражаться современным языком, документальность. Миссия Данте — героя поэмы заключается в том, чтобы без утайки, прямо и нелицеприятно, поведать живущим о том, что ему открылось в загробном мире, и тем самым открыть людям глаза на них самих — такое возможно только в том случае, если люди верят, что перед ними правда, а не вымысел. Различать правду и вымысел средневековая поэтика умела; более того, возвела такое различие в число основных жанрообразующих категорий: есть виды поэзии, которые повествуют о событиях, имевших место в действительности, — такова героическая поэма; есть виды поэзии, которые имеют дело с чистым вымыслом, — такова комедия; есть виды промежуточные, но основной рубеж проходит между рассказом о том, что было, и рассказом о том, чего не было.

“Комедия” Данте — ответ дает само ее название. Не все, однако, так просто. В послании к Кангранде делла Скала, в котором Данте не только истолковал и обосновал название своей поэмы, но и прямо заявил о ее вымышленности (“форма или вид трактовки — поэтическая, вымышленная, описательная...”), он предложил читать ее так, как теологи читают Священное Писание: различая буквальный и аллегорический смысл, а в аллегорическом выделяя три уровня — собственно аллегорический, моральный и анагогический. К литературе светской такой подход тоже был возможен; Данте в “Пире” именно так толковал свою поэзию: разница между священным и светским текстом — не в количестве смысловых уровней, а в их качестве. В поэзии аллегорический смысл “таится под покровом басен и является истиной, скрытой под прекрасной ложью”, т. е. буквальный смысл здесь относится к области вымысла, в Писании же буквальный смысл так же истинен, как аллегорический.

“Прекрасная ложь” поэзии может таить в себе опасность — здесь тот же случай, что и с “великодушием”. Данте не случайно спрашивает Франческу, что открыло ей и Паоло глаза на овладевшее ими чувство — уже в первых ее словах (“любовь сжигает нежные сердца...”, “любовь, любить велящая любимым...”) он не мог не узнать язык своей собственной поэзии, язык высокой лирики и вообще всей куртуазной литературы. Ответ Франчески подтвердил его наихудшие опасения: сводником была книга и ее автор, на муку вечным вихрем второго круга Ада Франческу и Паоло обрекла, в конечном итоге, литература, любовная, куртуазная литература, провозгласившая любовь высшей и безотносительной ценностью. Получив подтверждение, Данте падает без чувств — не от сострадания, как часто думали, а от ужаса перед открывшейся ему истиной: он — один из виновников постигшей Франческу судьбы. И его дальнейший путь по загробным царствам — это, среди прочего, отречение от прежней поэзии, от ее лукавой красоты. Оно кажется полным, когда Данте спускается на самое дно преисподней: “Когда б мой стих был хриплый и скрипучий, как требует зловещее жерло...” (А. XXXII, 1–2). Однако стоит ему вернуться к красоте земного мира, как начинает возвращаться и “сладостность” поэзии. И вот уже музыкант Каселла распевает у подножия горы Чистилища дантовскую канцону; вот Данте в беседе с луккским поэтом Бонаджунтой дает своей поэтической школе определение (“Когда любовью я дышу, / То я внимателен; ей только надо / Мне подсказать слова, и я пишу” — Ч. XXIV, 52–54), а Бонаджунта в ответной реплике дает ей название, навсегда вошедшее в историю литературы (новый сладостный стиль); вот Данте чествует двух величайших представителей все той же любовно-куртуазной поэ-тической традиции — Гвидо Гвиницелли и Арнаута Даниэля; и вот перед ним, на вершине Чистилища предстает в новом величии, но в прежней прелести, героиня “Новой жизни”.

— в переводе М. Л. Лозинского этот термин передан описательно). Назвал однажды, но выказал многократно. Понятно, что эта позиция предполагает: полное отсутствие своей воли. Писец — это перо, которым водит воля другого. Беатриче дает Данте наказ: “Для пользы мира, где добро гонимо, / Смотри на колесницу и потом / Все опиши, что взору было зримо” (Ч. XXXII, 103–105). С тем же наказом к нему обращается апостол Петр: “И ты, мой сын, сойдя к земной судьбе, / Под смертным грузом, смелыми устами / Скажи о том, что я сказал тебе” (Р. XXVII, 64–66). Позиция писца — это позиция свидетеля истины, и его достоинство, первое и последнее, — точность.

— тот, кто взывает к помощи муз и Аполлона, кто гордится своим искусством или отчаивается в его возможностях, кто долгие годы чахнет в трудах над стихотворной строкой, кто взыскует “пенейских листьев”. Это, разумеется, уже не писец: писцов лавровым венком не венчают и помощь муз им не нужна. Это поэт, и иногда он определенно оттесняет на второй план писца (как, например, в заключительных терцинах “Чистилища”, где прямо говорится, что рассказом Данте правит не “материя”, а “узда искусства”), а иногда выступает с ним вместе. Именно так обстоит дело в начале “Рая” (I, 26–27), где Данте обосновывает свои притязания на “пенейскую листву”, на высшую почесть, которой может удостоиться поэт, помощью Аполлона и одновременно “материей” своей поэмы: венец осенит его и как поэта и как писца.

— это персонаж, ставший автором; такой же персонаж, как и путешественник по загробным царствам, только в другом временном измерении; он же, но завершивший путь и теперь оглядывающийся на него. Т. е. поэт является автором и по отношению к персонажу в образе автора, писец — это одна из масок поэта. Все это так, но ведь путь по загробным царствам совершает не только свидетель и летописец, его совершает и поэт, и изменяется, исправляясь, не только его душа, но и его поэзия. Это изменение, среди прочего, послушно и нелицеприятно запечатлевает писец, и вместе с тем оно, это изменение, порождает такую поэзию, в которой поэт является писцом, и писец — поэтом.

Предметом своей поэмы или буквальным ее смыслом Данте назвал в послании к Кангранде “состояние душ после смерти как таковое”; состояние душ — это их пребывание в данном круге Ада, на данном уступе Чистилища, в данной небесной сфере, те муки, на которые они обречены, то блаженство, которое они вкушают. А аллегорическим смыслом поэмы, как сообщает нам то же послание, является “человек, то, как в зависимости от самого себя и своих поступков он удостаивается справедливой награды или подвергается заслуженной каре”. Человек вообще, надо думать, чей путь к спасению символизирует дантовский путь по трем вечным царствам. Но не только: и Франческа, соблазненная вымыслом куртуазного романа, и граф Гвидо да Монтефельтро, не устоявший перед коварными посулами Бонифация VIII, и Манфред, покаявшийся в предсмертный час, и Стаций, узревший свет истины в стихах Вергилия, и Траян, чудесным образом возвращенный к жизни, чтобы уверовать в Христа и приобщиться блаженству. Наконец, сам Данте в трудном своем странствии, да и, собственно говоря, любой персонаж “Божественной Комедии”, ибо главное в нем — это именно зависимость его вечной судьбы от него самого и его поступков.

— это тот уровень смысла, который, как правило, являлся приоритетным предметом анагогического истолкования, высшего уровня в богословской иерархии аллегорических значений текста. Сам Данте в той же эпистоле, давая примерное толкование стиха из псалма, анагогический его смысл усматривает в переходе души к “свободе вечной славы”. С другой стороны, аллегория, как она понимается в послании к Кангранде, отсылает нас с небес на землю, из эсхатологической вневременности в историческое время, к человеку, еще находящемуся в пути, еще не завершенному, еще имеющему выбор, еще на перепутье между адом и раем. А человек, зависящий от самого себя, это не что иное, как буквальный смысл истории, это предмет повествования о том, что было. Предметом вымысла, иначе говоря, становится абсолютная и вечная истина, а его значением — истина частная, неполная, неустановившаяся, одним словом, историческая. “Материя” поэмы претендует на статус абсолютной истинности и вместе с тем не скрывает своей вымышленности; она двоится, как и рассказ о ней — “комедия”, с одной стороны, с другой — “священная поэма”; как образ автора, вдохновенного певца и скромного летописца; как его отношение к поэзии; как его понимание человека.

И дело тут отнюдь не в некоей раздвоенности и, следовательно, ущербности идейно-художественного строя “Божественной Комедии”: двойственность в данном случае лишь проявление целокупности. Как ни одно из произведений мировой литературы, “Божественная Комедия” открыта навстречу действительности: десятки и сотни реальных исторических лиц, десятки и сотни реальных исторических фактов нашли место на ее страницах, но не количество здесь важно — важна принципиальная неограниченность охвата. В пределе сюда может войти вся история, ибо только так она и может быть показана вся — сжатая в единую точку вечности, и именно такую цель ставит перед собой Данте — показать человечество ему самому. С другой стороны, “Божественная Комедия”, как ни одно из произведений мировой литературы, замкнута в себе: в ней не только выстроена грандиозная и всеохватывающая модель мироздания, в ней, к тому же, на уровне поэтики сохранена, усилена и вместе с тем преодолена литературность литературного слова — преодолена, ибо поэтика истины присутствует здесь на равных правах с поэтикой вымысла. Они способны выдержать такое соседство только потому, что в некоей глубинной основе “Божественнной Комедии” лежит презумпция ее абсолютной автономности, ее самостояния, ее самопорождения. Даже строфа “Комедии”, терцина, каждой своей срединной строкой требует развертывания новой строфы. Это уникальное сочетание отсутствия границ и их незыблемости — соответствует уникальному статусу “Божественной Комедии” в истории культуры. Поэма Данте стоит на последней границе Средних веков, заключая в себе всю эпоху и свидетельствуя одновременно о ее жизненной силе и о ее смысловой исчерпанности.