Седакова О.: Данте: Мудрость Надежды

Опубликовано в журнале:
«Континент» 2007, №134

http://magazines.russ.ru/continent/2007/134/se16.html

Ольга СЕДАКОВА — родилась в 1949 г. в Москве. Окончила филологиче­ский факультет МГУ и аспирантуру Института славяноведения. Кандидат филологических наук, поэт, автор многих книг, в том числе собрания сочинений в 2 т. и тома избранного «Путешествие волхвов». Постоянный автор «Континента». Живет в Москве.

Ольга СЕДАКОВА

Данте: Мудрость Надежды1.

Qui se’ a noi meridiana face

di caritate, e giuso, intra i mortali

se’ di speranza fontana vivace2.

Par. XXXIII, 10–12

Этими словами из последней Песни «Рая», обращенными к Пресв. Богородице (их произносит у Данте св. Бернар Клервосский), мне хочется начать мои сегодняшние — не cлишком долгие, обещаю, — рассуждения о Данте. Образ Богородицы — живого ключа (Живоносного Источника) хорошо знаком Православию; он прямо связан для нас с пасхальными днями (ведь и у Данте, напомню, завершающий момент его странствия, когда звучит этот гимн, приходится на Пасху). Любовь к Богородице как источнику надежды — и порой: последнему источнику, надежде тех, у кого уже нет надежды, — глубо­чайшая часть русской культуры. Схождение традиций в этой точке совсем не странно: мысль о Богородице — источнике надежды в мире скорби, животвор­ной воде — принадлежит общему христианскому сокровищу. Можно отметить, как необычно и правдиво у Данте этот образ воды, бьющей из земной глубины, — иначе: образ надежды — соединен и сопоставлен с другим образом святости, огнем в зените, любовью. «У нас, — говорит св. Бернар — то есть, в мире Славы, — Ты полуденное солнце любви; среди смертных — живой родник надежды». Три эти строки одним движением открывают перед нами всю огромную картину мироздания, видимого и невидимого, смертного и победившего смерть. Такое может поэзия.

Говоря о Данте, Первом Поэте европейской цивилизации,

delli altri poeti onore e lume3,

я думаю о поэзии вообще, о том «сообщении», которое она несет в мир. Я думаю о том, что все искусство самым интимным образом связано со «служением надежде». Я думаю, что именно лицо Надежды — среди трех дочерей Премудрости: Веры, Надежды, Любви — более всего знакомо художнику (может быть, и потому, что он легче, чем другие, оказывается в опасной близо­сти к отчаянию). Вольно или невольно, именно надежду (или ожидание надежды, или «надежду на надежду») он передает своему адресату. То освобо­дительное наслаждение, которое мы, читатели, зрители, слушатели, переживаем при встрече с великим произведением искусства, сводится к переживанию некоей таинственной надежде. Оно выводит нас из той глухой, замкнутой — и в каком-то отношении удобной — безнадежности, в которую человека тянет как будто по закону «тепловой смерти». Оно выводит нас из привычки, из жизни вне начала, из забвения о начале. Именно привычке как форме отчаяния противопоставляет надежду другой ее великий поэт, Шарль Пеги4.

Это положение о связи творчества с Надеждой по преимуществу, несомненно, требует развернутой аргументации. Но сегодня я остановлюсь на том, что привел меня к этой догадке Данте, «верный Надежды», на отлично сдавший экзамен по этому предмету апостолу Иакову (Рай, Песнь 25) и получивший от него задание: увидав воочию истину небесного Града, Данте будет укреплять надежду на него в себе и в других:

si che, veduto il ver di questa corte,

la spene che la giu bene innamora

in te ed in altrui di cio conforte (Par. XXV, 44)5.

Надежда, как мы видим в этих стихах, связана с памятью, памятью будущей славы, которую она «твердо ожидает»:

«Spene», diss’io «e uno attender certo

della Gloria future…» (Par. XXV, 44)6.

и потому уже несет в себе присутствие будущего праздника. Но это не единственная ее связь. Она ближайшим образом породнена со щедростью и открытостью (слово larghezza, буквально «широта», у Данте означает и generosita «щедрость», и speranza «надежда», и aperturа «открытость»). И потому, что обладающий надеждой непременно щедр и открыт — и потому, что надежда вызывает, как ответ себе, сугубую щедрость Бога, «не обманывающего надежд» (так у Данте объясняется спасение язычников, которые «имели упование», Par. XX, 94–99).

Об этой добродетели, насколько мне известно, обыкновенно говорят и думают куда меньше, чем о Вере и Любви. Ее облик, ее содержание труднее уловить, она как будто менее «религиозна». Но забвение о Надежде обедняет образы и Веры, и Любви. Их лица меняются. Они явно становятся дальше друг от друга, утрачивая связующее их начало, Надежду. В дантовской динамике (вполне каноничной, впрочем) Надежда имеет своим основанием Веру:

credenza,

sopra la qual si fonda l’alta spene (Par. XXIV, 73–74)7

и «внизу, среди смертных» делает их «правильно любящими» или же «хорошо влюбляет»:

la spene che la giu bene innamora (Par. XXV, 44).

Вера, из которой не растет надежда, любовь, которая отчуждена от надежды, — это уже другие, вообще говоря, не совсем христианские образы или смыслы.

Вера, которая мне угоднее всего, — говорит Бог, — это надежда8.

Во всей своей свежести эта совершенно особая, нежная и непобедимая — пасхальная — Надежда обращается к нам в изображениях раннехристианского искусства, в катакомбных Орантах, в надгробьях мучеников, в равенских моза­иках, в Капелле Зенона, в древнейших молитвах (таких, как «Свете тихий»). Так что с удивлением встречая этот взгляд, мы догадываемся, что в позднейшие времена мы (вместе с нашими церковными художниками) о чем-то забыли… О том, что родная среда христианства — не «осень Средневековья», а ранняя весна совсем юной надежды. О том, как это «твердое ожидание» обгоняло происходящее и смотрело не отрываясь туда, где обещанное уже исполняется, начинает исполняться. Где? не здесь — но здесь. Как ребенку говорят: «Летом мы непременно поедем на море!» — и, если он поверил (а дети обычно верят обещаниям), он слушает эти слова, и море будущего лета уже здесь, перед его взглядом. Он видит это еще невещественное море не только глазами веры, но и глазами надежды: он видит его, как во сне, несказан­но прекрасным (а это дело надежды — делатьпрекрасным), он видит его в его будущей славе. Оно, обещанное и принятое на веру море, — та самая невидимая­ «глубокая вещь», laprofondacosa. И он уже любит ее, как если бы знал въяве.

Данте — поэт надежды. Этого не может не знать любой, кто заглядывал хотя бы в его первую, юношескую книгу, в «Новую Жизнь», кто прочел там первый параграф о «книге памяти моей». Между тем Данте всемирной легенды — поэт гнева и муки, суровый нелюдим, мастер кошмарной образности, предвосхищающей сюрреализм и экспрессионизм, гордый и скорбный изгнанник. Одним словом, Данте для «широкого читателя» остается автором «Ада». Вопреки замыслу «Комедии», как изложил его сам автор: «Вывести человечество из его настоящего состояния несчастья и привести его к состоянию счастья» («Письмо Кан Гранде»), общеизвестный Данте ни с надеждой, ни тем более со счастьем никак не увязывается. Самая знаменитая, самая цитируемая строка Данте, вероятно: «Оставьте всякую надежду!»

Lasciate ogni speranza voi ch’entrate! (Inf. III, 9)9.

Почему Первая Кантика, «Ад», века напролет на всех языках больше читается, больше нравится, больше обсуждается, больше влияет на других поэтов, объяснить нетрудно. Так же ясно, увы, почему две другие, «Чистилище» и «Рай», остаются, по существу, непрочитанными и представляются читателю более «бледными», «схоластическими» и «абстрактными». Обиднее другое: и сам этот «Ад», оторванный от своего центра и замысла, читается превратно. Как заметил Поль Клодель, дантовский «Ад» начинается в Раю. Характерно еще и то, что знаменитой адской надписи придается — многими мыслителями и художниками XX века — смысл некоего универсального морального императива. Вот что требуется от человека, от каждого человека, если только он хочет мужественно посмотреть в глаза правде: «Оставь всякую надежду!» Но об этом я скажу в дальнейшем.

Итак, отсеченность надежды — главная черта Дантова «Ада». Это и суть наказания заключенных в адскую темницу:

Nulla speranza li conforta mai (Inf. V, 44)10,

и причина, по которой они там оказались (в случае Вергилия и других великих душ древности — единственная причина, единственная вина, за которую они расплачиваются:

che sol per pena ha la speranza cionca (Inf. IX, 18)11

«обломанная надежда», которая не дотянулась до своего предмета). Жизнь без надежды, не по закону надежды, венчается заключением в окончательную безнадежность. Это даже не внешнее наказание, а простая и окончательная реализация того, что и так с ней было. И сразу же за порогом безнадежности, за стенами ее тюрьмы начинается мир «избранных» и «спасенных душ»: он начинается у Данте в Чистилище (о том, что «Чистилище» — не некая средняя зона, а область спасения, обычно забывают):

O eletti di Dio li cui soffriri

–77)12.

Надежда (и следующее из нее горячее желание «страдать по справедливости») преображает муки его Чистилища, физически не уступающие адским. «Вы, одаренные надеждой, избраны и блаженны». Такого рода надпись могла бы украшать вход в это Чистилище.

Однако и в Аду сам Данте, вопреки закону этого пространства, не должен оставлять надежды; в том случае, когда он — под действием страха — готов это сделать, о надежде напоминает ему Вергилий:

E tu ferma la spene, dolce figlio! (Purg. III, 66 ).

«А ты укрепи надежду, сынок!». Надежда — не только свет

che speranza mi dava e facea luce (Purg. IV, 30)13

и родниковая вода (как мы уже видели). Она корм, еда:

Ma qui m’attendi, e lo spirito lasso

conforta e ciba di speranza bona

ch’i’non ti lascero nel mondo basso (Inf. VIII, 105–108)14.

«Накорми усталый дух доброй (можно сказать: надежной) надеждой!»

Она одежда или доспехи, которые нельзя снимать (spogliarlaspene). Она, кроме того, некий полезный предмет, рабочая утварь; «мужичонка» (lovillanellо), отчаявшись было при виде утреннего инея, «вновь сует надежду в свою котомку» («elasperanzaringavagna»), когда видит, что снег сошел, — и с этим снаряжением отправляется к своим овцам (очаровательная буколика, картинка немудрящей земной жизни, которая у входа в сюрреалистический кошмар XXIV Песни «Ада» вспоминается как утраченный рай: и это не единственный случай остроумной дантовской «реабилитации» земной жизни при помощи взгляда на нее из адского рва!)15.

У дантовской Надежды обычно две черты: они «живая» (vivasperanza) — и она «высокая»( altaspene). В согласии с природой дантовского эпитета это значит: она есть «надежда жизни» и «надежда высоты»:

ch’io perdei la speranza del’altezza (Inf. I, 54)16.

Жизнь (истинная жизнь, «новая жизнь») и восхождение у Данте — одно и то же. Он продолжает библейский образ жизни — пути, но у него это не только путь «вперед», но непременно и «вверх». Другой род пребывания на земле жизнью он не назовет. Новая жизнь — это усилие восхождения, штурм высоты, возможный только в надежде. Корни своей надежды, как Данте отвечает на небесном экзамене, он находит в глубокой библейской древности, в постоянных увещеваниях Псалмов: «Да уповает Израиль на Господа», «Да уповают на Господа все народы», «Да уповает душа моя…». Но событие обретения надежды в его личной судьбе точно датировано: девять лет, первая встреча с восьмилетней Беатриче.

Собственное падение и близость к вечной гибели, с которой начинается «Комедия», Данте понимает как утрату «надежды высоты» (Inf. I, 54). В этом, как в злейшей измене, в бегстве с поля битвы, на вершине горы Чистилища, почти издеваясь, обличает его Беатриче:

Quai fossi attraversati o quai catene

Trovasti, per che del passare innanzi

Dovessi cosi spogliar la spene?

«Какие же охранные рвы и какие запоры /Ты встретил, если тебе пришлось отбро­сить (как платье или доспехи) / Надежду идти вперед?» (Purg. XXXI, 25–27).

Вопрос предполагает: не лги, таких препятствий не может быть; надежда, которой я тебя вооружила, непобедима. Ее не должна была победить и моя смерть. Ты должен был взять этот вражеский замок. Разговор идет в военных терминах. Надежда у Данте неотделима от мысли о жизни как духовной битве и о земной Церкви как Церкви воинствующей (Сhiesamilitante). Беспощадные укоры Беатриче, как говорит Данте, окончательно растопляют лед его ума, сама кровь его до последнего грамма приходит в трепет: приближается «древнее пламя» (anticafiamma) надежды и любви. Теперь Данте готов к пламенному миру небес.

— это дар надежды:

O donna in che la mia speranza vige! (Par. XXXI, 79)17.

Сюжет Надежды завершается в тех стихах, с которых я начала, — в прославлении «полуденного факела любви» и «живого источника надежды» — Богородицы: в Ней

s’aduna

quantunque in creatura e di bontate18 (Par. XXXIII, 20–21).

Вот вкратце мы повторили сюжет дантовской надежды. Остается добавить: речь идет не о надежде психологической, не о надежде на какие-то конкретные земные вещи (такую надежду он назовет «пустой», vanasperanza), а о надежде онтологической, происходящей из Мудрости. Дантовская надежда обитает не в чувстве, а в духе, уме, mente, и представляет собой некое новое знание — или новое расположение разума и познания, intelligenzanuova, обладающее антигравитационной силой, как об этом говорится в заключительном сонете «Новой Жизни»:

intelligenza nuova, che l’Amore

piangendo mette in lui, pur su lo tira

«новое разумение, которое Любовь, / рыдая, вложила в него (в мой дух) только вверх его устремляет»19.

Мы видим, что минувший век в его представлениях о надежде и мудрости прямо противоположен Данте. Мыслители, писатели, публицисты, художники, порой и богословы наших дней говорят о «трезвости отчаяния», о необходимости «оставить всякую надежду», чтобы приобщиться к прямому переживанию реальности — переживанию «травматическому» — и, соответственно, к истинной, «взрослой» мудрости.

Идея героической безнадежности (постепенно перешедшая в бытовую и обыденную) возникла не на пустом месте. Катастрофы XX века во многом определили эту позицию. О терапевтическом действии отказа от надежды мы узнаем из записок узников лагерей, наших и нацистских… Страшные режимы легче справляются с теми, кто позволяет себе на что-то надеяться. Такими людьми можно играть20. Это переданный нам огромный опыт века, в котором гуманистическая надежда (или гуманистическая мечта, что далеко не одно и то же) переживала неслыханное крушение.

Но, боюсь, мы преувеличиваем новизну этого опыта — он был прекрасно знаком Данте! Своему учителю БрунеттоЛатини, предсказывающему ему и славу, и великие страдания, он отвечает:

pur che mia coscienza non mi garra,

che alla Fortuna, come vuol, son presto.

Non e nuova alli orecchi miei tal arra:

pero giri Fortuna la sua rotta,

come le piace, e ‘l villan sua marra (Inf. XV, 92–96).

«Лишь бы моя совесть меня не обвиняла, а что до судьбы, я готов к любой. Не нов ушам моим такой оракул: так пускай судьба (Фортуна) вертит своим колесом, как ей соизволится, а мужик — своей мотыгой».

Не на благополучный исход, не на счастливую перемену судьбы, не на исполнение желаний или всеобщее счастье на земле, не на ангельскую природу человека надеется Данте. Он пишет после того, как его Беатриче умерла. «Надеждой сверх надежды» назовет наш современник дантовскую позицию — но это лишнее усиление. Дантовская надежда — т. е. надежда евангельская, та, о которой говорит ап. Павел, Надежда, дочь Мудрости — и есть превосхождение всей данности с ее «неверными надеждами».

— в почти общем понимании, в общепринятой «мудрости» — ослепляет. (Вспомним: у Данте слеп именно тот, кто не знает надежды.) Она, как нам теперь говорят, противоположна мужеству и ответственности. Она есть самообман и малодушие. (Вспомним: у Данте хранить надежду мужественно, а предавать ее низко21.) Она противоположна внутренней свободе. «Новому разумению» Данте наша культура явно предпочитается мудрость стоиков и скептиков, которая осознается не как старая, а как вечная и единственно правдивая. Эта мудрость не «направляет в высоту», а позволяет «выключиться из реальности», встать в стороне и бесстрастно смотреть на все, от чего ты таким образом «освобождаешься». Не пламя и влага, а холод и сухость — символы этой мудрости, не щедрость, а расчетливость, не самоотдача, а самосохранение.

Возможен ли диалог между двумя этими родами мудрости? Вряд ли: одна для другой представляется безумием, как об этом и было написано. Разница между ними, быть может, в том, что мудрость надежды знает о собственном безумии и не отрекается от него22. Она безумна в той же мере, в какой безумна — в определенной перспективе — сама жизнь. На это безумие мы и надеемся и благодарим тех, кто нас в нем укрепляет.

И теперь, в заключение, поскольку все же я не исследователь, а просто читатель Данте и в стихах выражаюсь точнее, чем в прозе, я прочту одно мое стихотворение: сначала по-русски, потом по-итальянски, в переводе ДжованныПарравичини. Надеюсь, я не оскорблю этим памяти Данте.

Ангел Реймса

Франсуа Федье

Ты готов? —
улыбается этот ангел. —
Я спрашиваю, хотя знаю,
что ты несомненно готов:
ведь я говорю не кому-нибудь,
а тебе,
человеку, чье сердце не переживет измены
земному твоему Королю,
которого здесь всенародно венчали,
и другому Владыке,
Царю Небес, нашему Агнцу,
умирающему в надежде,
что ты меня снова услышишь.
Снова и снова,

имя мое вызванивают колоколами
здесь, в земле превосходной пшеницы
и светлого винограда,
и колос и гроздь
вбирают мой звук.

Но все-таки,
в этом розовом искрошенном камне,
поднимая руку,
отбитую на мировой войне,
все-таки позволь мне напомнить:
ты готов?
к мору, гладу, трусу, пожару,
нашествию иноплеменных, движимому на ны гневу?
Все это, несомненно, важно, но я не об этом.

Не для этого меня посылали.
Я говорю:
ты
готов
к невероятному счастью?

’AngelodiReims

Seipronto? —
l’angelosorride —
lo chiedo, anche se sa

non parlo a chissa chi,
ma a te,
uomo il cui cuore non sa cosa sia il tradimento
verso il tuo Sovrano terreno,

e verso un altro Signore,
il Re dei cieli, il nostro Agnello,
che muore nella speranza
che tu di nuovo mi oda:

e ogni sera
il mio nome rintocca nello scampanio
qui, in terra di superbo frumento
e uva luminosa,

assorbano il mio suono —


in questa rosea pietra sgretolata,
levando il braccio

consenti mi tuttavia ricordarti:
sei pronto?
Alla peste, alla fame, al terremoto, al fuoco,
All’incursione dei nemici, all’ira che si abate su di noi?

Non e questo che ho il dovere di rammentarti.
Non per questo sono stato inviato.
Io ti dico:
tu
sei pronto


Trad. GiovannaParravicini


Сноски:

1 Выступление на Международном симпозиуме «Resurrexitsicutdixit», Roma, 18/4/2007.

2

Здесь, для нас Ты — полуденный факел

Ты — живой родник надежды.

(Данте, Рай, песня 33.)

4 «Ее дело — постоянно начинать заново. Ее дело — повсюду вводить начало, как привычка повсюду вводит конец и смерть» (Пеги Шарль. Избранное: Проза, мистерии, поэзия. М.: Русский путь, 2006. С. 213).

6 «Надежда», сказал я, «это уверенное ожидание / будущей Славы…»

7 Приведем это важное место целиком:

Le profonde cose,

che mi largiscon qui la lor parvenza,

che l’esser loro v’e in sola credenza,

sopra la qual si fonda l’alta spene;

e pero di sustanza prende intenza —

«Те глубокие вещи, / которые мне здесь щедро даровано видеть въяве,/ в дольнем мире настолько скрыты от глаз,/ что бытие их — единственно в вере,/ на которой держится высокая надежда/ и таким образом угадывает их сущность» (Par. XXIV, 70–75). Вот яркий пример того, что читатель, заинтересованный в «художественном», находит абстрактным, схоластическим и скучным у «верхнего» Данте!

9 Оставь надежду, всяк сюда входящий! (пер. М. Лозинского).

10 Никакая надежда их уже никогда не утешит.

11 Чья единственная вина — обломанная надежда.

12 О избранники Божьи, чьи мучения / справедливость и надежда делают не такими тяжкими!

14 Но теперь послушай меня, и усталый дух / укрепи и накорми доброй надеждой; / ибо я не покину тебя в нижнем мире.

15 Так изгнанник должен видеть глазами памяти свою родину: там, куда ему вход навеки заказан, любая мелочь прекрасна просто потому, что она есть. Сравнение еще точнее: так видит все нетюремное заключенный — ср. у А. И. Солженицына: «И ничего в жизни не видел я более близкого к божье­му раю, чем этот бутырский садик, переход по асфальтовым дорожкам которо­го никогда не занимал больше тридцати секунд» (Архипелаг ГУЛаг. Т. 1. Ч. VI).

16 Ибо я утратил надежду высоты.

19 Приведу этот сонет целиком в моем переводе:

Над широчайшей сферою творенья,

выйдя из сердца, вздох проходит мой:

это Любовь, рыдая, разум иной

Воздух-паломник! вот где тяготенье

разрешено: и перед Госпожой

в славе стяжанной, в милости живой,

в свете безмерном он теряет зренье.

слабо и смутно ведет повествованье,

скорбной душой неволимый моей.

Но по тому, как часто о Блаженной

он поминал, я разгадал посланье:

20 Ср. «Из хотящего жить можно вить веревки» (Архипелаг ГУЛаг. Т. 1).

21 О том, что Надежда — самая трудная добродетель, напоминает Ш. Пеги:

Вера приходит сама... Любовь... приходит сама.

Но надежда не приходит сама. Надежда не ходит совсем одна. Чтобы надеяться, дитя мое, надо быть очень счастливой, надо получить, принять великую благодать.

(Указ. соч. С. 274).

22 Вновь Ш. Пеги:

Она считает,

Что у нас вся жизнь впереди.

Ведь разве у нас впереди не вся жизнь.

Единственная имеющая значение. Вся жизнь Вечная.

(Указ. соч. С. 315).