Глава III
"IL GRAN PADRE A. P."
(Данте и Пушкин)
Недавно итальянский литературовед Дж. Контини заметил, размышляя о русской поэзии, что она ориентируется на фигуру титанического масштаба, на "русского Данте" -Александра Пушкина. Эти слова прозвучали как эхо давнего высказывания П. Я. Чаадаева. Полтора века назад он с воодушевлением писал Пушкину: "Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание... Мне хочется сказать себе: вот, наконец, явился наш Данте" (XIV, 16)1.
Пушкин и сам, полушутя-полувсерьез, сравнил однажды себя с великим флорентийцем, когда подписал один из автопортретов: "II gran padre A. P."* (* Великий патриарх А. П." (ит.)). Титул патриарха, патриарха итальянской поэзии был "присвоен" автору "Божественной Комедии" его соотечественником Витторио Альфиери, начавшим цикл сонетов красноречивым обращением "II gran padre Alighier..."2.
Приобщение Пушкина к итальянской культуре началось, видимо, очень рано. Московский знакомый поэта Н. А. Мельгунов, при участии которого в 1837 году написана книга немца А. Кенига о русской литературе с биографическим очерком о Пушкине**(** Litterarishe Bilder aus Russland. Stuttgart, 1837.), рассказывал, что и отец и дядя поэта знали итальянский язык в совершенстве и что Пушкин овладел им еще в детстве3.
В Лицее интерес поэта к итальянскому языку мог поддержать его любимый профессор, полиглот и знаток "Божественной Комедии" А. И. Галич. Сменивший Галича П. Е. Георгиевский придавал особое значение творчеству Данте в становлении новой европейской литературы. "Чтобы оценить действия этих поэтов, - писал Георгиевский о Петрарке и Данте, - надобно только заметить, какое впечатление в умах произвели они в свое время"4.
После Лицея Пушкин оказался в широком кругу блестяще образованных людей России. Среди них было немало увлеченных итальянской литературой и прекрасно знающих итальянский язык*(*См. главу «"Божественная Комедия" в русских библиотеках»). Публикация трудов Женгене и Сисмонди, успех книги Жермены де Сталь "Коринна, или Италия", волна горячего участия к Рисорджименто и начало проникновения романтизма в Россию - все способствовало популярности Италии. "Литература каждой страны открывает тому, кто может постичь ее, новую сферу идей"5, - писала мадам де Сталь. Русские романтики своей жаждой открытий и стремительным движением к европейскому опыту подтверждали справедливость ее суждений. "Зиждитель итальянской словесности" быстро завоевывал их воображение, и стихи "Божественной Комедии" все чаще попадали на страницы альбомов, дневников, пополняли фонд крылатых выражений, обогащали поэтическую фразеологию. В эту пору, кажется, самую широкую известность приобрели строки из пятой песни "Ада":
И мне она: "Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии..." (121-123)
Эти стихи приберегали для эпиграфа и светской беседы, их помнили П. Вяземский и К. Рылеев, Адам Мицкевич и Н. Тургенев6. В пушкинских бумагах они появились летом 1820 года, когда опальный поэт приближался к месту своей первой ссылки. Слова несчастной Франчески были вписаны им вслед за концовкой "Руслана и Людмилы"* (*Цитата вписана на языке подлинника.) и перекликались с эпилогом к поэме, в котором Пушкин прощался с "порой любви, веселых снов", с беспечной, безмятежной юностью.
Переклички с дантовскими стихами обнаруживаются и в элегии "Погасло дневное светило", в поэме "Кавказский пленник", в стихотворении "Зачем безвременную скуку..." и в черновом наброске 1821 года, колорит и реалии которого напоминают "Ад"7:
Вдали тех пропастей глубоких,
Где в муках вечных и жестоких
Где слез во мраке льются реки,
Откуда изгнаны навеки
Где море адское клокочет,
Где, грешника внимая стон,
Ужасный сатана хохочет (II-I, 469).
Южный период в творчестве Пушкина начинался не только под знаком Байрона, но и в созвучии с инфернальными мотивами "Божественной Комедии", мотивами изгнанничества, покаяния, переоценки своего нравственного, духовного опыта, хотя в большинстве избранных случаев бессмысленно искать в пушкинских текстах очевидные реминисценции из дантовской поэмы. Художественному мышлению Пушкина была свойственна "национализация" заимствованного образа, при которой чужое выражение не только утрачивало характер цитаты, но и обретало новые смысловые качества, своеобразную интонацию, неповторимые эмоциональные оттенки. И слова Франчески, которыми начинается ее рассказ о трагической любви к Паоло, отпечатываются в стихотворении "Зачем безвременную скуку..." лишь тончайшим психологическим рисунком, возникшим в результате глубоко личного переосмысления мучительного воспоминания дантовской героини:
И так уж близок день страданья!
Один, в тиши пустых полей,
Ты будешь звать воспоминанья
Потерянных тобою дней!
Тогда изгнаньем и могилой,
Несчастный, будешь ты готов
Купить хоть слово девы милой,
Хоть легкий шум ее шагов (11-1, 144).
На юге, в полуитальянской Одессе, интерес Пушкина к Италии и ее культуре стал непосредственнее и живее. В городе существовала итальянская колония. Итальянский язык, общеупотребительный на торговых путях Средиземного и Черного морей, числился среди обязательных дисциплин Ришельевского лицея и изучался в других учебных заведениях Одессы, а итальянская музыка и итальянский театр принадлежали к изысканным развлечениям одесситов. Здесь Пушкин встретился со своим дальним родственником М. П. Бутурлиным, прибывшим из Флоренции, коротко сошелся с будущим переводчиком "Неистового Роланда" С. Е. Раичем, помышлявшим о переводе "Божественной Комедии"8.
В Одессе зарождается библиофильская страсть Пушкина и зачинается его значительная впоследствии библиотека. Он нередко заглядывал в лавку французских книг месье Рубо, бывшую достопримечательностью города, и, может быть, здесь приобрел два старинных тома французского перевода "Комедии" Бальтазара Гранжье и второй том собрания сочинений Данте, изданного в 1823 году в Италии. Профиль поэта Пушкин рисует на одной из страниц своей рукописи рядом с изображением Робеспьера, Марата и Мирабо. Эта необычная иконотека, в которой средневековый поэт оказывается рядом с деятелями Великой французской революции, датирована Абрамом Эфросом началом 1824 года, но невольно напоминает, по ассоциации, Робеспьера с жертвой якобинского террора Андре Шенье, а вслед за ней и другой - Шенье с Данте, о пушкинской элегии "Андрей Шенье", написанной годом позже:
Меж тем, как изумленный мир
На урну Байрона взирает,
И хору европейских лир
Близ Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень,
С кровавой плахи в дни страданий
Сошедшая в могильну сень... (11-1, 397).
Элегия, как отмечал Б. В. Томашевский, воспроизводит лирический облик Шенье и является сложной аллегорией, в которую Пушкин вложил автобиографическое содержание, изобразив свое заключение в Михайловском9. Но автобиографический характер этих стихов гораздо шире, ибо они звучат как отклик на стихи четвертой песни "Ада" о приобщении Данте к избранному кругу античных поэтов. Снискавший прижизненную славу Байрон изображается удостоенным той высокой чести, которая была оказана прежде суровому тосканцу, а Шенье, чьи стихотворения впервые были собраны и напечатаны лишь через двадцать пять лет после его казни, сопоставлен с британским бардом как незаслуженно забытый, обойденный судьбой. Этот мотив славы и памяти потомства не только сближает пушкинский жребий опального поэта с участью Шенье, но и разводит с благодатным уделом Байрона и Данте. Через несколько лет тень великого флорентийца будет иначе волновать авторское честолюбие Пушкина, но теперь она навевает истинно элегические настроения.
шествию. Город Данте был родиной Амалии Ризнич. Позднее поэт посвятит ее памяти элегию "Под небом голубым своей страны родной...", и образ дантовской Франчески осенит печальный облик пушкинской героини. Ее "бедная легковерная тень", напоминая о "скорбящей тени" Франчески, словно засвидетельствует непреложную истину, открывшуюся прекрасной грешнице Данте: "Любовь сжигает нежные сердца" ("Ад", V, 100), но драматическое признание поэта о "недоступной черте" между ним и той, которую он ранее любил
С таким тяжелым напряженьем,
С такою нежною, томительной тоской,
С таким безумством и мученьем!
раскроет иную трагическую коллизию непредсказуемого человеческого чувства:
Для бедной легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слез, ни песни (II-I, 20).
Эту элегию Пушкин напишет через два года после пребывания на юге, и воспоминания вновь перенесут его в город на море, где образ Франчески витал не только над женщинами, завладевшими его сердцем, но и героиней его стихотворного романа. Начиная третью главу "Евгения Онегина", Пушкин записал сбоку от первой строфы важную, этапную дату своих отношений с графиней Воронцовой10
Но расскажи: меж вздохов нежных дней
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей?*
(*У Пушкина эти стихи записаны на языке подлинника (VI, 573)).
Татьяны11, но она и здесь "удрала штуку", ее образ стал развиваться, подчиняясь внутренней логике, и автор отказался от избранного эпиграфа. Сходство Татьяны с Франческой стало, безусловно, более тонким и менее заметным. На него впервые обратил внимание переводчик Пушкина западногерманский исследователь Р. Кайль12. Он указал на смысловую аналогию пятнадцатой строфы третьей главы романа со стихами пятой песни "Ада". Действительно, строки
Татьяна, милая Татьяна!
С тобой теперь я слезы лью (VI, 57)
........... Франческа, жалобе твоей
Я со слезами внемлю, сострадая (116-117).
Но этим не исчерпываются параллели между героиней Пушкина и Франческой. Вопрос, заключенный в дантовских стихах, взятых для эпиграфа, предполагал отклик, а для кратчайшего ответа был избран еще один эпиграф к третьей главе:
Она была девушка, она была влюблена**.
Эта строка французского поэта XVIII века Луи Мальфилатра осталась в окончательном тексте романа, хотя природа влечения Лариной к Онегину гораздо сложнее и причудливей простой девичьей влюбленности. Да, "Пора пришла, она влюбилась" (VI, 54), но далее следуют стихи, как будто отсылающие нас к снятому эпиграфу и любви Паоло и Франчески, которым книга о Ланчелоте раскрыла "тайный зов страстей":
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты (VI, 55).
Возможно, откровенная перекличка стихов с первым эпиграфом, задающая вроде бы исчерпывающую характеристику глубокому чувству Татьяны, и побудила Пушкина убрать дантовские стихи из третьей главы. Автор хотел вернуться к ним в следующей главе (см.: VI, 591), в которой вновь возникает тема "опасной книги", когда Ленский читает Ольге "нравоучительный роман":
(Пустые бредни, небылицы,
Опасные для сердца дев)
Он пропускает, покраснев (VI, 84).
Но и в четвертой главе от эпиграфа пришлось отказаться. В одном из ее вариантов необходимость обойтись без него была продиктована уже тем, что первая строфа начиналась со стиха "В начале жизни мною правил..." (VI, 591), звучавшего как явная реминисценция из "Божественной Комедии": "Nel mezzo del cammin di nostra vita" ("Ад", 1,1)*(* "В середине нашего жизненного пути"). Получалось слишком много "дантовского". Пушкин переписал первую строфу, и все же эпиграф снял, ибо насмешливо-ироничный тон рассказа о чтении "нравоучительного романа" репродуцировал стихи эпиграфа во фривольном регистре. В такой тональности для четвертой главы особой беды не было, но она распространялась и на предшествующую, которая посвящена Татьяне. И этот "эффект", конечно же, Пушкина не устраивал. Тем более, что глава о Татьяне была овеяна грезами о Воронцовой. Ее профиль поэт не раз рисовывал на листах черновой рукописи одесских глав романа*
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал... (VI, 190).
Одним из прототипов Татьяны была, возможно, и Е. К. Воронцов), а после неясного, но важного события в отношениях с ней 8 февраля 1824 года он дважды изобразил на черновиках начала третьей главы самого графа Воронцова13. Видимо, тревожная мысль беспокоила Пушкина. Быть может, она и вызвала ассоциации, связанные с сюжетом Паоло и Франчески.
"Ада" стала как будто меньше волновать поэта, но в целом "Божественная Комедия" оставалась активным ферментом его художнического воображения. В восьмой главе романа, в которой Евгений томится от неразделенной любви к Татьяне и пытается чтением заглушить страдание, вновь встречаются отзвуки дантовских стихов. Например, в чистилище Вергилий наставляет своего спутника:
"Drizza" disse ver me 1'agute luci
Dello 'ntelletto, e fieti manifesto
L'error dei ciechi che si fanno duci"
("Purg.", XVIII, 16-18.
Духовных глаз, и вскроешь заблужденье
Слепцов, которые ведут других.).
Luci dello 'ntelletto - "духи глаз", "духовное зрение", противополагаемое обычному, глазам - "слепцам". "Luci dello 'letto" - выражение истинно дантовское, как будто закрепленное сознанием читателей за "Новой Жизнью", "Божественной Комедией" и другими сочинениями поэта. Это expression Dantesco Пушкин использует в описании влюбленного Онегина:
И что ж? Глаза его читали,
Но мысли были далеко.
……………………………..
Он меж печатными строками
Другие строки (VI, 183).
Конечно, и в этом, и в подобных случаях связь пушкинского текста с дантовским не является безусловной, потому что аналогичные ситуации в романе вполне объяснимы на основании общего реально-бытовыми психологического опыта, без какого-либо обращения к литературной традиции. Но особенность "Евгения Онегина" как раз и состоит в том, что центральные персонажи сосуществуют сразу в двух реальностях: эмпирической и обусловленной литературной традицией14. Полное отождествление пушкинского героя с одной из них предстает как недостаточное или ложное и влечет обеднение художественного образа.
В восьмой главе есть сцена, напоминающая еще один эпизод "Чистилища". Когда Вергилий оставляет Данте перед стеной огня в преддверии земного рая, тот переживает глубокое волнение и растерянность:
С какой ребенок ищет мать свою...
Но мой Вергилий в этот миг нежданный
Исчез, Вергилий, мой отец и вождь,
Вергилий, мне для избавленья данный.
От одиночества и печали слезы катятся по лицу Данте, и вдруг он слышит, как впервые за пределом земного мира кто-то окликает его по имени:
Дант, оттого, что отошел Вергилий,
Не плачь, не плачь, еще не этот меч
Тебе для плача жребии судили
"Чист.", XXX, 55-57).
Это Беатриче зовет поэта, и в ее отчужденном после долгой разлуки оклике слышится болезненная эмоция, которая звучит и в голосе Татьяны15, когда она, словно чужая, "без удивления, без гнева" начинает свою исповедь Евгению:
......... Я должна
Вам объясниться откровенно,
Внутренняя напряженность Татьяны вызвана страданиями Евгения:
Его больной, угасший взор,
Молящий вид, немой укор,
Ей внятно все (VI, 186).
"Новой Жизни".)/ Это центральное понятие юношеского романа Данте, предваряющее содержание "Новой Жизни", возвышенную духовность ее страниц и предвосхищающее концепцию "Божественной Комедии". Беатриче помогает поэту преодолеть заблуждения и греховность, выводит его из теснин духовного кризиса и, наконец, приобщает к мировой гармонии. Она окрыляет душу поэта, и в тридцатой песне "Рая" Данте представляет Беатриче как Музу своей земной поэзии:
С тех пор как я впервые увидал
Ее лицо здесь на земле, всечасно
За ней я в песнях следом поспевал (28-30).
Интересно, что и в "Евгении Онегине" пушкинский рассказ о "ветреной подруге" поэта как будто самопроизвольно переходит в разговор о героине романа:
Мне услаждала путь немой
В глуши Молдавии печальной
Она смиренные шатры
Племен бродящих посещала,
И позабыла речь богов
Для скудных, странных языков,
для песен степи ей любезной...
Вдруг изменилось все кругом:
Явилась барышней уездной,
С печальной думою в очах,
С французской книжкою в руках (VI, 166).
Татьяна, как и Беатриче в "Комедии", предстает музой поэта, а Евгений Онегин - "спутником странным" самого Автора*(*Образ автора в романе, автор-персонаж.). Словно Вергилий в дантовской поэме, Автор вел своего героя от "душевной пустоты" к духовному прозрению, и его странствия с Онегиным закончились в ту "минуту", когда герою открылись ранее неведомые переживания:
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
И здесь героя моего,
Надолго... Навсегда. За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по свету (VI, 189).
Выражения "Мой бестолковый ученик" (VI, 184), "Мой беспонятный ученик" (VI, 633), которыми Пушкин характеризует Онегина, когда тот "силой магнетизма Стихов российских механизма Едва в то время не постиг" (VI, 184), несмотря на очевидную иронию, расширяют связи образа автора с образом Вергилия, Учителя и наставника своего спутника.
те. Автор в "Онегине" принадлежит сразу двум мирам: миру героев, сотворенному сознанием поэта, и миру подлинной, становящейся действительности. Он свободно перемещается через границу обоих миров и этой привилегией напоминает автора "Божественной Комедии". Когда Данте поднимается по второму уступу Предчистилища, духи замечают, что от его фигуры падает тень*(*Обитатели предвечного мира бесплотны и не отбрасывают тень.), и устремляются к нему:
Душа, идущая в блаженный свет
В том образе, в котором в жизнь вступала,
Умерь свой шаг! - они кричали вслед. -
Взгляни на нас: быть может, нас ты знала
("Чистилище", V, 46-50).
Данте приносит в загробный мир все, чем жила современная ему Европа; он приходит туда с болью и гневом гражданина изгнавшей его Флоренции. Он персонаж царства вечности и вместе с тем поэт Данте Алигьери, со всеми особенностями его биографии**
(**Ср. с автобиографическим характером стихов Пушкина:
Как часто в горестной разлуке,
Москва, я думал о тебе!
Москва... как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось! (VI, 155)).
"Ада" он восклицает:
Гордись, Фьоренца, долей величавой!
Ты над землей и морем бьешь крылом,
И самый Ад твоей наполнен славой! (1-3).
Идеал поэта - преображенная, приобщенная им к сонму ангелов, блаженная Беатриче. Она олицетворяет божественную красоту трансцендентного мира. Но полнота жизни и духовное совершенство человеческой личности воплощено не в этом умозрительном образе, а в путнике, преодолевшем грань между мирами ради спасения людей.
среди них и "милого идеала" поэта. С образом автора, его умением ценить каждое мгновение и быть благодарным за уроки, преподносимые жизнью человеческому духу*
(*См., например:
Прошла любовь, явилась Муза,
И прояснился темный ум (VI, 30).),
- связан намек на разрешение противоречий и встречное движение людей друг к другу.
"Комедией", порождают ряд постоянно перестраивающихся ролевых дуэтов, вступающих в диалог с дантовским миром: Онегин и Татьяна - Паоло и Франческа, Пушкин и Татьяна - Данте и Франческа, Пушкин и Татьяна - Данте и Беатриче, Пушкин и Онегин - Вергилий и Данте. Суть соотнесенности "Евгения Онегина" с поэмой оказывается не в механическом соответствии одного образа другому, а в непроизвольных, пульсирующих ассоциациях творческого сознания Пушкина, в свободной филиации дантовских идей, порождающих новые художественные ценности16.
Прощаясь с читателем романа, поэт писал:
Прости ж и ты, мой спутник странный,
И ты, мой верный Идеал,
И ты, живой и постоянный,
Промчалось много, много дней
С тех пор, как юная Татьяна
И с ней Онегин в смутном сне
Явилися впервые мне (VI, 190).
"Евгении Онегине" видения мистического характера, исключая сон Татьяны, отсутствуют, визионерство совершенно не свойственно Пушкину; и все-таки его замечание о "смутном сне", предварившем содержание романа, ввиду очевидных контактов пушкинского сочинения с "Божественной Комедией"**(**К ним относится и прозвучавший в пародийном ключе популярный дантовский стих "STasciate ogni speranza, voi ch'entrate" -"Оставьте всякую надежду, вы входящие" (см.: VI, 61 и VI, 193)), цитации из поэмы и аллюзий, отсылающих к ней, ведет еще к одной аналогии между "Онегиным" и дантовским произведением. Дело в том, что сон и жизнь в "Евгении Онегине", жизнь и роман словно выдвинуты друг из друга. Они нераздельны и неслиянны. Заканчивая историю своего героя, Пушкин приравнивает Жизнь роману и предстает одновременно и автором литературного произведения, и творцом мира, в котором литературные персонажи сосуществуют с персонажами реальной действительности*
(* См., например:
У скучной тетки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел,
И душу ей занять успел (VI, 160).),
17.
Блажен, кто праздник Жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
Как я с Онегиным моим (VI, 190).
Текстом оказывается сама Жизнь. "Такой взгляд, - пишет Ю. М. Лотман, - связывает пушкинский роман не только с многообразными явлениями последующей русской литературы, но и с глубинной в истоках своих весьма архаической традицией"18. Эта традиция наглядно преломляется в дантовском сновидении. Герой "Божественной Комедии" не включен в какое-либо действие, с ним ничего не происходит**(** Ср.: П. А. Катенин писал о второй главе романа Пушкину: "Замечу тебе однако, что по сие время действие еще не началось" (XIII, 269), сюжет, - размышляет о романе Ю. М. Лотман, - складывается из непроисходящих событий... События происходят не для чего-то, они просто происходят"19.) и не может произойти, ибо это мир вечного, и поэт лишь как бы считывает удел человечества с книги бытия. Например, в седьмом рву Ада грешник, укушенный змеей, превращается в пепел, а затем вновь возвращается в прежнее обличье. И так без конца.
ческую традицию, но и предстает родоначальником новой, ранее неизвестной средневековой литературы. Подобно Творцу, он созидает мир и сознает себя «геометром» (см.: "Рай", XXXIII, 133), архитектором, демиургом. Такое самосознание автора знаменует радикальные изменения в художественном мышлении. Начиная с трубадуров и Данте, в эпоху перехода от средневековья к Возрождению, личность все более и более очеловечивается в смысле отчуждения* ( *В философском понятии этого слова.) от Бога, от Абсолюта, и герой-повествователь, который раньше выступал как орудие религиозного духа, впервые становится литературным персонажем20... Связи автора-персонажа с героями лишаются однозначности и принимают более сложный характер. Данте не только судит грешников, обрекает их на муки, но порой воспринимает, как свои, боль, печаль, неутоленную жажду мести отверженных обитателей преисподней. Даже в Раю, вопреки религиозной идее, слышится сожаление о земной жизни, воспоминание о которой не может затмить и райское блаженство. Этим чувством наполнены слова Карла Мартеллы:
........ Я мало
Жил в дольнем мире; будь мой век продлен,
То многих бы грядущих зол не стало
"Рай", VIII, 49-50).
Традиция, начатая трубадурами и Данте, прервалась с наступлением классицизма, в произведениях которого, грубо говоря, царила точка зрения, обусловленная отношением вневременной Истины к изображаемой реальности. Вечная Истина была зеркалом, отражавшим несовершенство мира. В романтизме таким зеркалом стала личность автора; сущее, как и в классицизме, подменялось должным, а краски "особенного воззрения" автора густо накладывались на изображаемый предмет. В "Евгении Онегине" Пушкин впервые в русской литературе продемонстрировал способность "забываться в окружающих предметах и текущей минуте"21, как писал о поэте И. В. Киреевский.
Эта ренессансная мера отношения Пушкина к изображаемой жизни заставляет обратиться к началу ее формирования. Данте, отмечал Т. Карлейль, «не мог бы совершенно распознать предмета, схватить его типичных особенностей, если бы не питал к нему, так сказать, симпатии, если бы он не переносил своих симпатии на предметы» 22.
Пушкинский роман, как и "Божественная Комедия", был обращен в прошлое и одновременно начинал новую эпоху в отечественной литературе.
"Онегина" в течение восьми лет, третья глава романа начата в Одессе, а закончена в Михайловском. Здесь в декабре 1824 года он приступил к работе над "Борисом Годуновым". Именно в эту пору поэт отказывается от былого предпочтения французской культуры и в его размышлениях о литературе появляется новое, все чаще употребляемое созвездие имен: Кальдерон, Шекспир, Данте23. Без этих поэтов, утверждал современник Пушкина П. Б. Шелли, было бы невозможно представить нравственное состояние мира. Он восхищался "Божественной Комедией" и видел в Данте мост, переброшенный от античности к новому времени. Сочинения Данте, писал английский романтик, связаны со знаниями, чувствами, верованиями и политическим устройством средневековой эпохи; из хаоса неблагозвучных варваризмов поэт создал язык, который сам по себе стал музыкой и красноречием24.
Черты творческого гения Данте, отмеченные Шелли, были, несомненно, близки молодому мужающему Пушкину и не могли не повлиять на его эстетическую переориентацию. В декабрьском письме 1823 года он признавался П. А. Вяземскому, что желал бы оставить русскому языку некоторую "библейскую похабность". "Я не люблю видеть в первобытном нашем языке, - заявлял Пушкин, - следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе" (XIII, 80). А через два года, уже •преодолев "привычку" и вновь касаясь языковой проблемы в статье "О предисловии г-на Лемонте...", поэт заметит, что Мильтон и Данте писали "не для благосклонной улыбки прекрасного пола" (XI, 32). Примечательно, что о "Борисе Годунове" он выскажется почти теми же словами: "Это трагедия не для прекрасного полу" (XIII, 266).
Пьеса Пушкина, как и "Божественная Комедия", была отступлением от сложившихся канонов искусства, прорывом к действительности, не просеянной через решето эстетических норм. Размышляя о "смелости изобретения, смелости создания, где план обширный объемлется творческою мыслию" (XI, 60), поэт вспоминал о Мольере, Шекспире, Гете, Мильтоне, Данте... Он соглашался с Кюхельбекером, утверждавшим, что после Данте "всякую поэзию свободную, народную стали называть романтическою" (см.: XI, 37). И "Борис Годунов", по мнению Пушкина, принадлежал истинно романтическому направлению, которое предполагает, как пи-. сал он, "отсутствие всяких правил, но не всякого искусства" (XI, 39). В письме А. А. Бестужеву Пушкин сообщал: "Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать - робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма" (XIII, 244-245). Освобождая отечественную драматургию от изжитых правил искусства, Пушкин, видимо, имел в виду не только художественный опыт "отца нашего Шекспира", но и автора "Божественной Комедии", споры о которой не утихали и в самой Италии вплоть до XIX столетия. «"Божественная Комедия" написана не по правилам. Она не похожа ни на какую другую? Отлично! - восклицал ее защитник Гаспаро Гоцци. - Пусть педанты размышляют о том, какая это поэма... Это поэма Данте»25.
В Михайловском Пушкин напишет и стихотворение "Пророк", вызывающее различные ассоциации с памятниками мировой литературы. Источником стихотворения обычно считали Книгу пророка Исайи: "Тогда прилетел ко мне один из серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника и коснулся уст моих, и сказал: вот, это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен"26следователя С. А. Фомичева, еще больше точек соприкосновения у пушкинского стихотворения с описанием легендарного события, которое произошло, согласно Корану, на четвертом году жизни Магомета, когда ему явился архангел Гавриил и, вынув сердце у Магомета, очистил его от скверны и наполнил верой, знанием и пророческим светом27. А недавно известный пушкинист В. С. Непомнящий соотнес стихотворение с Новым заветом, с девятой главой "Деяний святых апостолов", с текстом: "Когда же он шел и приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба. Он упад на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! что ты гонишь Меня? Он сказал: кто ты, Господи? Господь же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь; трудно тебе идти против рожна. Он в трепете и ужасе сказал: Господи! что повелишь мне делать? И господь сказал ему: встань и иди... и повели его за руку... И три дня он не видел, и не ел, и не пил"(3-6, 8-9). "В Дамаске, - продолжает цитировать Непомнящий, - был один ученик, именем Анания; и Господь в видении сказал ему", чтобы он пошел к Савлу. "Анания отвечал: Господи! я слышал от многих о сем человеке, сколько зла сделал он святым Твоим... Но Господь сказал ему: иди, ибо он есть Мой избранный сосуд, чтобы возвещать имя Мое пред народами..." (10,13,15). Возложив на Савла руки, Анания сказал: "Брат Савл! Господь Иисус, явившийся тебе на пути, которым ты шел, послал меня, чтобы ты прозрел и исполнился Святого Духа. И тотчас как бы чешуя отпала от глаз его, и вдруг он прозрел; и, встав, крестился..." (17-18)28.
Эти, без сомнения, интереснейшие соотнесения могут быть дополнены сопоставлением пушкинских стихов со стихами Данте:
Один пылал пыланьем серафима;
В другом казалась мудрость так светла,
"Рай", XI, 37-39).
Комментируя эту терцину, знаменитый дантолог Карл Витте, в частности, писал: свойство серафимов, имя которых у Дионисия переводится словом "согревающие", состоит в пылании к богу и в сообщении этого пыла другим; свойство же херувимов, имя которых означает "полнота познания", заключается в озарении лучами божественной истины, то есть в сообщении другим богопознания29.
Ассоциация с дантовскими стихами при чтении "Пророка" вызвана прежде всего строкой пушкинского стихотворения: "Как труп в пустыне я лежал". Она напоминает последний стих пятой песни "Ада":
Е caddi come corpo morto cade.
И я упал, как падает мертвец.
"Полтаве":
И дева падает на ложе,
Как хладный падает мертвец30.
Затем, уже как цитата, встретится в "Гробовщике", вернее, вариантах этой повести. Адриан Прохоров, напуганный явившимися с того света клиентами, упал come corpo morto cade (как падает мертвое тело) (VIII, 625).
Возможно, что первотолчком для пушкинских ассоциаций с текстами Библии или эпизодом из Корана была одиннадцатая песня "Рая". Если же ни наше, ни другие предположения не угадывают истинных "источников" пушкинского "Пророка", то и в этом случае они все же правомерны, ибо необходим учет всех текстов, "следы" которых можно прочесть в стихотворении поэта. Только на этом пути можно ответить на вопросы об активном "культурном фонде" Пушкина и выявить, "как некий "культурный" субстрат (сигнал, импульс) пресуществляется в результаты гениального творчества"31.
хотворение "Кто знает край, где небо блещет...", в первоначальном варианте которого были строки о "мрачном" и "суровом" Данте. В 1829 - "Зорю бьют... из рук моих Ветхий Данте выпадает...", в 1830 - "Суровый Дант не презирал сонета...". Но далеко не всегда связи автора с Данте афишированы, иногда они скрыты словно нарочитой "игрой" в "источники", которая как бы выдвигает перед читателем эвристические задачи32. И активность связей проявляется именно в том, что выдвигаемые задачи не предполагают" однозначного решения. Например, в послании Н. Б. Юсупову Пушкин писал:
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедовал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту
Пир, как интеллектуальное и духовное пиршество, вызывает прежде всего представление об авторе знаменитого диалога Платона. На него ориентирует и строка об афинском софисте, очевидно, учителе Платона Сократе, в котором историки древнегреческой философии усматривали черты и величайшего софиста и величайшего противника софистов33. Но пушкинский эпитет "суровый" не соответствует характеру платоновского диалога, где излагается философская концепция любви, а скорее сопрягается с "Пиром" Данте, замыкающим традицию подражаний древнему жанру. И по рационалистической ясности слога, и по содержанию дантовский трактат, в котором политика переплетается то с этикой, то риторикой, а рассуждения о разуме переходят в размышления о судьбе, естественно назвать суровым. Да и сам поэт называл свой трактат "мужественным" ("Пир", 1-1). Так пушкинское слово как будто прорастает сквозь различные пласты мировой культуры, впитывая в себя разные, но не исключающие друг друга смыслы.
В тридцатые годы сопряжения пушкинской мысли с художественным миром Данте становятся сложнее; порой они связаны с моментами состязательности, а не отождествления одного поэтического гения с другим. В этом отношении примечательны слова Сальери* (*В трагедии "Моцарт и Сальери".): "Мне смешно, когда фигляр презренный Пародией бесчестит Алигьери". Эта отсылка к Данте перекликается с признанием пушкинского героя: "Поверил я алгеброй гармонию". Ведь не кто иной, как автор "тройственной поэмы" числом обуздывал свое упоительное вдохновение. Столь неожиданная, но объяснимая параллель Сальери-Данте*
(* Любопытный отклик на нее содержится в стихотворении Л. Г. Гроссмана "Сальери":
Ты был угрюм, честолюбив и строг.34)
-приобретает особый смысл в связи с аллюзией на другую: Моцарт-Пушкин.
Образ Моцарта - олицетворение творческой воли, которая оборачивается легкостью, спонтанностью, иррациональностью созидательного акта. Музыка Моцарта подобна божественной игре, свидетельствующей об исключительной свободе художнического сознания, неведомой даже таким избранным сынам гармонии, как Сальери или Данте, о котором Франческо де Санктис как-то сказал, что поэт слишком серьезно относится к изображенному миру, чтобы воспринимать его только инстинктом художника35. И Пушкин не только уловил тип моцартианского гения36чества37. В трагедии о Моцарте Пушкин словно демонстрировал механизм его созидающей воли; тем самым, несмотря на безусловное признание поэтом дара Сальери, обнажалась пушкинская приверженность иному творческому сознанию. Возможно, в этом едва угадываемом сопоставлении Пушкин - Данте находится один из ключей к так называемым "Подражаниям Данту".
"Те ошибутся, - писал Шевырев, - которые подумают, что эти подражания Данту - вольные из него переводы. Совсем нет: содержание обеих пиес принадлежит самому Пушкину"38. Вместе с тем он, как и Белинский, полагал, что оба стихотворения созданы совершенно в стиле Данте. Позднее несколько иного мнения придерживался известный критик Н. Н. Страхов. Одно из стихотворений он принимал за пародию на "Божественную Комедию". "Грубо-чувственные образы и краски Данте, - утверждал Страхов, - схвачены вполне и пересмеяны, так же, как пересмеяна и наивная торжественность речи"39. Вряд ли пересмеяны... В обоих стихотворениях Пушкин действительно выступал соперником Данте, но в чем? Шевырев метко сказал о Пушкине: "Чего он не знал, то отгадывал творческою мыслию"40кина П. В. Анненков чутко почувствовал это. Отмечая, что стихотворение "И дале мы пошли..." порождено скорее сатирической мыслью, чем какой-либо другой, он писал: "... но в развитии своем необычайная поэтическая мощь автора подавила первое намерение и вместо насмешки произвела картину превосходную, исполненную величия и ужаса. Так обыкновенно гениальный талант изменяет самому себе"41. Моцартианская свобода творческого поведения, способность легко и непринужденно отзываться на завлекающую прихоть вдохновения сказались в этом стихотворении с впечатляющей силой. Именно в свободе своего поэтического гения Пушкин и утверждал себя перед сонмом высочайших поэтов, создавая "замечательные суггестии духа и форм любимых авторов"42.
Печать дантовского величия лежит и на другом "подражании" Пушкина - "В начале жизни школу помню я...". Первая строка этого стихотворения, его строфика (терцины), как и демоны-искусители, в которых нетрудно усмотреть аналогию с аллегорическими образами диких зверей в первой песне "Ада", - лишь внешние знаки глубокого внутреннего созвучия этого произведения "Божественной Комедии". Воплощая ретроспекцию "языческого" мироощущения поэта, стихотворение занимает важное место в духовной эволюции Пушкина. Как нам кажется, с одной стороны, оно связано прежде всего с "Пророком", с другой - со стихотворением "Странник". «"Пророк", - пишет, размышляя о духовной биографии поэта, Непомнящий, - оказался не свидетельством уже испытанных мук, а пророчеством того, что еще предстоит испытать и обрести. Этот путь будет тяжек и не прост, он продлится до конца дней, но он уже не мрачная пустыня - об этом будет сказано в стихотворении 1835 года "Странник":
"... держись сего ты света; пусть будет он тебе единственная мета..."»43. Если расположить пушкинские стихотворения в последовательности, нарушающей хронологию их создания, но отвечающей этапам духовной жизни поэта44"В начале жизни школу помню я..." (эллинское мироощущение), "Пророк" (духовный кризис и переворот), "Странник" (горний свет духовного совершенства), - то каждое из этих произведений будет соответствовать одной из частей дантовской трихотомии. Не случайно все три пушкинских стихотворения соприкасаются с "Божественной Комедией".
О "Страннике" писали как о вольном переложении одного из фрагментов книги Джона Беньяна "Странствие паломника"45. Но есть в этом стихотворении сигналы, отсылающие и к поэме Данте. В частности, бессказуемные обороты, характерные для "Комедии":
И я: "Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?"
Тогда: "Не видишь ли, скажи чего-нибудь" -
(III-I, 393).
Начало "Странника" напоминает первые терцины "Ада":
пушкинский герой, как и Данте, утративший "правый путь во тьме долины", блуждает "среди долины дикой", он "тяжким бременем подавлен и согбен" (III-I, 391). "Долина дикая" ассоциируется с преддверием Ада, "диким логом" - loco selvaggio (Inf., 93). Здесь, в этом диком логе, Данте молит Вергилия:
Яви мне путь, о коем ты поведал,
("Ад", 1,133-134).
В "Страннике" аналогичный мотив включает почти те же структурные элементы: "верный путь", "тесные врата спасенья" и, наконец, "свет"46. В пределах сюжета, основу которого составляет этот мотив, никакого отклонения от Беньяна у Пушкина нет. Толчком поворота от английского автора к Данте послужило, вероятно, глубоко личное переживание Пушкиным изложенной в "Страннике" духовной ситуации. Недаром повествование в стихотворении ведется в форме взволнованной исповеди, а не от третьего, как у Беньяна, лица. И драматические чувства пушкинского странника предстают не инспирированными извне, а оказываются внутренне выстраданным процессом. Странник - "духовный труженик" и в этом смысле более всего схож с автором и героем "Божественной Комедии".
Дантовская поэма с самого начала двадцатых годов вплоть до последних лет жизни Пушкина постоянно находилась в поле его активного творческого внимания. Импульсы, идущие от Данте, обнаруживаются в размышлениях поэта по поводу истории мировой литературы, эстетики, а главное, в важнейших произведениях поэта: "Цыганы", "Евгений Онегин", "Пророк", "Полтава", "Гробовщик", "Моцарт и Сальери", "Медный всадник", "Странник"... 47 этических мотивов и свободное развитие дантовских идей - далеко не полный перечень пушкинских контактов с "Божественной Комедией". Порой дантовская поэма оказывалась культурным фоном; на этом фоне резче и глубже проявлялись суверенные черты поэтического гения Пушкина, который впервые столкнул в своем творчестве Европу и Россию "как однородные, равнозначные, хотя и не во всем совпадающие величины"48. Это прежде всего проявилось в стихотворном романе, явившемся, подобно "Божественной Комедии", одновременно "лирической летописью" человеческой души и "эпическим дневником" национального духа49.
Автор "Евгения Онегина", как и творец "тройственной поэмы", завершил целую эпоху в развитии отечественной культуры и положил начало новой, обусловив ее дальнейшее становление. Впервые в русской литературе Пушкин слил воедино конкретно-историческое с вечным, национальное с общечеловеческим, решив задачу, которую поставил перед европейской художественной мыслью итальянский поэт. Словно вслед за Данте, обладавшим способностью подчинять единому ритму интимные переживания и спор с Флоренцией, религиозный опыт и политические распри, так что внешние явления становились символами мироощущения поэта, Пушкин выявлял гармонию и порядок вселенной, вовлекая историческую жизнь в орбиту своего духа.