В.Кожинов. Происхождение романа.
Различие античного и ренессансного повествовательного искусства.

2.Различие античного и ренессансного повествовательного искусства.

Гораздо позже описываемого здесь переворота в искусстве Бальзак заметил, что писатели античности и средневековья «забыли» изобразить частную жизнь. «Отрывок Петрония о частной жизни римлян скорее раздражает, чем удовлетворяет нашу любознательность» [1], — сетовал великий «историк частной жизни». Но дело, конечно, не в забывчивости, ибо сама частная жизнь в рабовладельческом и феодальном обществах находится в неразвитом, зачаточном состоянии, выступая, по словам Энгельса, лишь «вне официального общества» либо как результат «распада гибнущего древнего мира», отклонения от господствующих общественных отношений. Именно в таких условиях возникает упомянутый Бальзаком «Сатирикон» Петрония или позднегреческая повествовательная идиллия «Дафнис и Хлоя». Сама же по себе структура античного и феодального общества не дает почвы для частной жизни, непосредственно личных отношений между людьми. «Всякая частная сфера, — говорит Маркс, — имеет здесь политический характер или является политической сферой» [2].

Конечно, в древней и средневековой поэзии — особенно на поздних этапах — можно найти произведения, обращающиеся к «частной» проблематике. Причем вполне естественно, что за последнее столетия именно эта линия привлекала специальное внимание исследователей и читателей: в XVII — XIX веках возникает обостренный интерес к позднегреческой эротической повести, эллинистической лирике и драме, к теме личности в памятниках христианства и рыцарском эпосе. Но центральное, основное направление античного и средневекового искусства предстает перед нами как освоение политической, непосредственно общественной жизни людей. Гомеровский эпос, классическая трагедия и комедия Греции, римская сатира, героические поэмы средневековья, рыцарские повествования являются, пользуясь словами Белинского, художественным выражением «государственной жизни», и в качестве основных персонажей здесь выступают «представители стихий государственности: цари, герои, военачальники, правители, жрецы»[3], взятые прежде всего с точки зрения их политического, официального бытия.

Закономерно, что литература на этой стадии развития имеет непосредственно исторический характер. Аристотель, сопоставляя поэзию и историю (то есть хронику событий), видит различие в том, что историк говорит о «случившемся», а поэт о «возможном», о событиях, которые только могли бы произойти. Нетрудно видеть, что это разграничение художественной и исторической литературы оказывается недостаточным при анализе многих новелл Боккаччо или упомянутой фацетии Леонардо. Ведь здесь речь идет совершенно не о тех событиях, которые являются объектом для историка. С точки зрения историка, «события» рассказа Леонардо вообще не являются событиями. Важнее всего, однако, то, что они не являются достойными эстетического интереса событиями не только для историков, но и для поэтов эпохи Аристотеля.

Даже значительно позже, в период начавшегося распада античного общества, крупнейший писатель этого периода Лукиан (II век н. э.) с возмущением и насмешкой говорит о прочитанном им повествовании, автор которого «упомянул о битве при Европе менее, чем в семи строках, но зато потратил двадцать или еще более того мер воды на пустой... рассказ о том, как какой-то всадник мавр, по имени Мавсак, блуждал по горам, ища воды, чтобы напиться, и встретил нескольких сирийских землевладельцев за завтраком. Сначала те испугались его, но затем, узнав, что он из их друзей, приняли его и угостили; оказалось, что один из них сам был в Мавритании, так как там служил в войске его брат.

Затем следуют длинные рассказы и отступления о том, как он охотился в Мавритании, где видел много слонов, пасущихся стадами, и как едва не был съеден львом, и каких больших рыб покупал в Цезарее... Мы оставались бы в неведении относительно очень важных вещей и для римлян было бы нестерпимым ущербом, — саркастически продолжает Лукиан, — если бы Мавсак, страдая от жажды, не нашел воды и вернулся бы в лагерь не пообедавши. А я, однако, умышленно упустил много еще более важного: что к ним пришла флейтистка из соседней деревни и что они обменялись подарками, мавр подарил Мальхиону кинжал, а тот — Мавсаку пряжку, и еще многое другое...» Лукиан категорически утверждает, что автор рассказа о войне «должен видеть и изображать... события... как они представляются ему, наблюдающему как бы с птичьего полета... И во время битвы он должен смотреть не на одну какую-нибудь часть и не на одного определенного всадника или пехотинца — если только это не Брасид, стремящийся вперед, и не Демосфен, препятствующий высадке, но сначала на полководцев...

Вдохновенный Гомер поступал так же, несмотря на то, что был поэт» [4]. Лукиан действительно характеризует здесь содержание основной линии античной поэзии — во всяком случае, повествований о войне. Но нам трудно преодолеть в себе эстетическое обаяние, какую-то несомненную и очень нам родственную прелесть рассказа о мавре Мавсаке — прелесть, сохранившуюся даже в иронической передаче Лукиана. Этот рассказ — совершенно не случайно до нас не дошедший — представляет собой неожиданный прообраз многих современных повествований, изображающих жизнь простых людей на войне. Он чем-то напоминает, например, военные романы Хемингуэя, Ремарка, Сарояна. В повести о Мавсаке мы видим, как грандиозной, но уже лишенной человеческого смысла войне эпохи распада рабовладельческой империи противопоставляется «естественная» и по-своему богатая и содержательная частная жизнь; пока решаются судьбы мира, беззаботный мавр блуждает по горам, ища воды, завтракает с крестьянами, слушает рассказы об охоте на львов и о больших рыбах Цезареи, получает в подарок пряжку, любезничает с флейтисткой из соседней деревни...

Но, как легко заметить, вытащив на свет сегодняшнего дня этот забытый, как бы умерший и вместе с тем исполненный живого трепета рассказ, мы оказываемся перед сложным противоречием. Ведь мы утверждали, что частная жизнь впервые становится объектом художественного освоения в итальянской новелле Возрождения. И вдруг выясняется, что в эпоху Римской империи существовала повесть о Мавсаке, явно родственная знакомой нам фацетии Леонардо. Лукиан подверг ее резкой критике, но это не могло остановить развития данного направления в литературе.

И во времена Лукиана, и особенно позднее появляется ряд греческих и римских произведений, сосредоточившихся на изображении именно частной жизни.

Лонгу) и несколько других крупных эпических произведений.

Все они близки по содержанию и форме, представляя собой как бы сочинения разных авторов по одной заданной художественной схеме: любящая пара по воле злого случая разлучается накануне свадьбы — девушку обычно похищают, возлюбленный отправляется в трудные поиски. Следует ряд авантюрных эпизодов, в которых выступают восточные деспоты, разбойники, корыстные работорговцы. В финале влюбленные, пройдя через цепь тяжких страданий и искушений, вновь соединяются.

Обратимся к одной из этих повестей — -«Дафнис и Хлоя», которая, безусловно, резко выделяется по своей художественной ценности и, если воспользоваться общепринятой формулой, входит в золотой фонд мировой литературной классики. В то время как остальные «греческие романы» почти целиком сводятся к повествованию о напряженных событиях и напоминают современную приключенческую литературу, в «Дафнисе и Хлое» фабульная схема выступает только как внешнее обрамление пластичного и психологически утонченного рассказа о мирной жизни пастухов, о развивающейся любви юных героев, о взаимодействии человека и природы. История двух детей, принадлежавших к знатным семействам, по воле случая ставших пастухами в отдаленной, изолированной от большого мира рабовладельческой усадьбе на острове Лесбос, и, в заключение, возвращающихся в родные дома, чтобы быть счастливыми супругами, предстает здесь в качестве объединяющей канвы для повествования об идиллической жизни и любви среди девственных рощ, лугов, источников.

Но именно на этом пути достигается наиболее глубокое проникновение в сферу частной жизни — в интимное бытие и сознание людей и их личные отношения. И с этой точки зрения «Дафнис и Хлоя» не уступает повествованиям о любви эпохи Возрождения; хотя определяющий весь колорит рассказа идиллический пафос во многом ограничивает рамки изображения быта и психологического анализа «поэтической», «изящной» стороны жизни.

Здесь и встает перед нами вопрос: не означает ли это, что итальянская новеллистика XIV — XV столетий не совершила всемирно-исторического художественного открытия и приоритет в данном отношении принадлежит писателям поздней античности? Мы найдем именно такое решение проблемы в работах ряда крупных литературоведов — во влиятельной книге Эрвина Роде «Греческий роман и его предшественники» (Лейпциг, 1876), в отечественных исследованиях: А. И. Кирпичникова «Греческие романы в новой литературе» (Харьков, 1876), К. Тиандера «Морфология романа» (в «Вопросах теории и психологии творчества», т. II, вып. 1. СПб., 1909), Б. А. Грифцова «Теория романа» (М., 1927) и т. п. В. В. Сиповский, например, в своем известном фундаментальном труде прямо утверждает, что «по образцу» позднегреческой прозы «строится весь европейский... роман и даже эпос, начиная с эпохи Возрождения вплоть до XVIII века»[5].

античной культуры (особенно позднего периода) обладают бросающимся в глаза сходством с явлениями складывающегося в Европе через тысячелетие буржуазного общества. В частности, само понятие «Возрождение» подразумевает «возврат» к определенным чертам греко-римской цивилизации. Но, как заметил Маркс, это сходство все же имеет только характер «формальной аналогии, — которая, притом, во всех существенных пунктах представляется сплошь обманчивой для всякого, кто понял капиталистический способ производства»[6]. Сходство так называемых «античных романов» и, с другой стороны, повествовании о частной жизни, созданных в XIV — XVIII веках, — это именно формальная аналогия, обманчивая во всех существенных моментах. Ставя этот вопрос, мы затрагиваем одну из самых существенных сторон всей нашей темы. До сих пор мы говорили, что новая художественность, достаточно отчетливо проявившаяся в фацетии Леонардо, связана с освоением частной жизни людей. Но это только наиболее общий и внешний признак; в «Дафнисе и Хлое», например, также изображены частные отношения, но эта позднеантичная идиллическая повесть имеет принципиально иную природу.

Энгельс писал: «Пастухи, любовные радости и страдания которых воспевают Феокрит и Мосх, «Дафнис и Хлоя» Лонга... — рабы, не принимающие участия в делах государства, в сфере жизни свободного гражданина»[7]. Это крайне важный момент; обратим внимание также и на то, что герой повести, передаваемой Лукианом, — мавр, служащий — очевидно, не по своей воле — в римских войсках.

Итак, речь идет о частной жизни людей, которые, в сущности, и не имеют никакой иной жизни, которые не участвуют в общественной жизни как таковой (ведь в античности государство как бы равно обществу; каждая сфера жизни имеет «непосредственно политический» характер). Чтобы изобразить крупным планом частную жизнь, автор «Дафниса и Хлои» уходит на периферию общества, в замкнутый мирок патриархальной усадьбы, где люди занимаются только тем, что пасут овец. Эти люди — не подданные Римской империи и не граждане уцелевших городских республик, но рабы, то есть даже и не люди в собственном смысле слова. Предметом изображения является идеализированное бытие обособленного и узкого мирка, который достаточно прочно отгорожен от большого общественного мира. Реальное современное общество выступает здесь только чисто негативно: идеальный островок интимных отношений противопоставлен кричащей, мятущейся, полной контрастов жизни гибнущего официального общества.

Совершенно иное содержание мы находим в новеллистике Возрождения. Здесь нас ведут в самую гущу именно общественной жизни современности, в кипенье ее основных противоречий. Это ясно видно даже в коротенькой повестушке Леонардо: в ней открыто ставится наиболее злободневная и центральная проблема борьбы старых и новых отношений между людьми, которая реально развертывается на каждой площади, в каждом доме любого итальянского города. Еще не осмеяны публично уставы монастырей, еще грозно возвышаются на холмах вокруг города башни феодальных замков, еще сковывают ремесленников цеховые законы, — но подлинная жизнь, которой принадлежит будущее, все более властно проглядывает сквозь средневековые маски. Когда-нибудь эти маски будут сброшены совсем, и тогда окажется, что новое лицо далеко не всегда человечно и радостно... Но это будет потом, а пока твердо верится, что, если содрать с любого из людей средневековую личину, предстанут простые и чудесные черты жизнелюбца, доброго соседа и творца полезных вещей и веселых слов.

Но для нас важно сейчас другое — не конкретное содержание новой литературы, а само ее соотношение с действительностью, существо ее художественного метода. Осваивая частную жизнь, личные связи людей, она как раз на этом пути могла и должна была проникнуть в самую сердцевину современной жизни общества и его развития, ибо новые общественные отношения складывались именно как частные. Ведь вся суть нового социального развития состояла в том, что последовательно рвались родовые и феодальные связи между людьми и формировалось общество, в котором «отдельный человек выступает освобожденным от естественных связей и т. д., которые в прежние исторические эпохи делали его принадлежностью определенного ограниченного человеческого конгломерата» [8] — будь то родовая община, сословие античного города, феодальное поместье, ремесленный цех, монашеский орден, купеческая гильдия и т. д. Основная тенденция развития нового общества ведет к тому, чтобы между людьми не было никаких связей, кроме частных, — хотя, конечно, это именно тенденция, никогда не достигающая абсолютной завершенности. Связь частного интереса должна стать единственной и, значит, всеобщей, как бы приравнивающей всех людей друг к другу. Лишь впоследствии консолидируются -новые классы буржуазии и пролетариата, основанные уже всецело на непосредственном отношении к собственности.

освоения всей жизни общества через изображение частной жизни индивидов. Если в «Дафнисе и Хлое» и других повествованиях этого рода художественно осмыслен только данный замкнутый и своеобразный «сектор» современного общества, который обладает условиями для развития частных отношений, — то в той же итальянской новеллистике в интимных ситуациях раскрывается вся общественно-историческая современность, целостное соотношение человека и общества этой эпохи. В греческой идиллии отражается — разумеется, идеализированно — именно и только жизнь пастухов патриархальной усадьбы; в фацетии Леонардо отражено нечто гораздо более широкое и всеобщее, чем взаимоотношения купцов и монахов.

Эта наиболее общая проблема художественного метода еще встанет перед нами; важно обратить внимание на вытекающее отсюда глубокое различие самой эстетики и, далее, поэтики греческой повести и ренессансной новеллы. В «Дафнисе и Хлое» господствует пафос идиллической поэтичности; все рассматривается через эту эстетическую призму. Повествование создает идеализированную, очищенную от контрастов и многокрасочности картину. С другой стороны, речь повеетвователя и героев, движение сюжета, композиционная структура несут на себе печать тщательной стилизации и сознательной условности. Писатель создает завершенный в себе, единый по колориту образный мир, в котором стройно сменяются эпизоды, теоретически продуман выбор слов, а течение фраз скреплено выверенным ритмом.

отсутствие какой-либо специфической «идеальности», вторжение обыденной разговорной речи. Образный мир не замкнут, а как бы широко открыт в живую жизнь современности, в уличный шум итальянских городов. Частные отношения между людьми выступают не как особая сфера, противопоставляемая собственно общественной жизни, но как основное поле человеческих действий. Поэтому вместо стилизации, условной образности, призванной создать одноцветный идиллический мирок, в новелле господствует открытое правдоподобие бытовых, психологических и речевых деталей, не скованное никакими заданными эстетическими канонами. Новая литература осваивает реальную жизнь повседневности во всех ее многосторонних качествах.

Итак, тип повествования, возникающий в эпоху Возрождения, принципиально отличается от так называемого «позднегреческого романа» и с точки зрения свойств художественного метода (отражение в образах частной жизни целостного состояния общества), и с точки зрения эстетики и поэтики. Далее, все это относится и к другой линии античных повествований о частной жизни — «римским романам», к которым причисляют «Метаморфозы» («Золотой осел») Апулея и дошедшую до нас главу из «Сатирикона» Петрония. Содержание этих произведений прямо противоположно содержанию повестей типа «Дафнис и Хлоя»; это комико-сатирические рассказы, погружающиеся на дно римского общества. Но крайности в данном случае сближаются: если в «Дафнисе и Хлое» предстает замкнутый мир прекрасных частных отношений, то в «Сатириконе» мы входим в столь же замкнутый мир безобразных частных отношений. Совпадение тем более ясно, что в «Сатириконе» действие происходит также в доме бывшего раба, который, правда, отпущен хозяином на волю и разбогател, но все же явно не принимает участия в жизни официального общества.

Исследуя историю любовных отношений — одной из основных сторон частной жизни, Энгельс показывает, что «любовные отношения в современном смысле имеют место в древности лишь вне официального общества». Затем он как раз и ссылается на повесть «Дафнис и Хлоя», герои которой «рабы, не принимающие участия... в сфере жизни свободного гражданина...

общества, — с гетерами, т. е. чужестранками или вольноотпущенницами»[10]. Эта вторая сфера явилась объектом для «Сатирикона», а во многом также и «Метаморфоз». Изображаемый Петронием пир у вольноотпущенника Тримальхиона — это задворки жизни Рима, где распад общества совершился в прямом смысле слова. Именно возникшие в процессе распада грязные «островки» частной жизни (как и «чистый» остров Лесбос) и отражены здесь, а не целостное римское общество середины I века нашей эры (то есть еще до расцвета империи при Веспасиане, Тите, Траяне и т. д.).

Частная жизнь осмыслена здесь вовсе не как собственно человеческое, но как чисто природное, даже «животное» существование, лишь имеющее человеческий облик. По острой характеристике исследователя «Сатирикона», «подлинным персонажем является не столько сам герой, сколько его фалл, и приключения, которые в большом числе переживает герой, относятся не столько к нему, сколько к этой части тела» [11]. Низменный комизм и циническое осмеяние определяют эстетический колорит рассказа, а в основе поэтики лежит натуралистическая образность и сатирический гротеск. Художественная речь представляет собою стилизацию жаргона и вульгарной разговорности.

Все это делает повествование однокрасочным и узко локальным. И, несмотря на всю противоположность «Сатирикона» и «Дафниса и Хлои», с определенной точки зрения эти повести однотипны: в них осваиваются две «крайние» формы частной жизни, две обособившиеся от большого общественного мира сферы, где эта жизнь могла и должна была возникнуть и развиться. Крайности фарса и идиллии выражают две окраины римского общества, окраины, которые по мере разложения этого общества будут двигаться к «центру». Их господство будет означать полный распад, гибель всей античной цивилизации. Уже из этого становится очевидным еще одно различие или даже, точнее, еще одна противоположность данной линии античной литературы и новеллистики Возрождения; последняя вырастает на почве только лишь рождающегося мира. В тех частных отношениях, которые отражает новелла, заключено зерно целой общественной формации будущего, которая еще прорастает из-под отмирающих корней феодализма.

Важно обратить внимание и на характер другого римского «эпоса частной жизни» — повествования Апулея. Замечательно, что создание образа частной жизни достигнуто здесь прямым превращением человека в животное. Герой выступает в облике осла и именно так обретает богатую частную жизнь, ибо он сразу оказывается вне общества и, с другой стороны, получает возможность заглядывать в интимное бытие людей, которые не испытывают какого-либо давления общественных норм в присутствии осла. Люди, говорит в повести Луций, «не считаясь с моим присутствием, свободно говорили и действовали как хотели... Я сам вспоминаю свое существование в ослином виде с большой благодарностью, так как под прикрытием этой шкуры, испытав превратности судьбы, я сделался если уж не благоразумным, то, по крайней мере, опытным»[ 12]. Итак, «опыт частной жизни» человек лучше всего приобретает в облике животного...

Понятно, что само это художественное решение уже вполне определенно оценивает частное бытие человека как нечто «животное», стоящее по ту сторону общественности и ее многогранной культуры. Фантастическое допущение — ослиный облик героя — позволяет проникнуть в закоулки, где тайно совершается это особенное бытие. В повествовании Апулея в известной мере сочетаются две эстетические стихии — натуралистический комизм и поэтичная идилличность; но это не меняет дела, как не может изменить его сосуществование «Сатирикона» и «Дафниса и Хлои».

они сами пели; глядя, как прыгают овцы, сами они легко скакали и, как пчела, цветы собирали...». Человек все время сравнивается здесь с животным как в своем роде идеальным — естественным существом. Высшая степень привязанности влюбленных характеризуется тем, что «можно б скорее увидеть, что овцы и козы, покинув друг друга, пасутся отдельно, чем встретить отдельно Дафниса и Хлою». Вся любовь героев последовательно изображается как подражание живущим с ними одной жизнью овцам и козам.

В повествовании Апулея это сравнение человека и животного как бы полностью реализуется, превращается в метафору: здесь уже не «человек, как козел», но «человек-осел»... Интересно, что та же самая фабула о человеке-осле (восходящая, очевидно, к анимистической сказке) была обработана и греческим современником, даже сверстником Апулея, — Лукианом. Независимо от римского писателя Лукиан создает своего «Осла» в том же духе — как рассказ о частной жизни (правда, по объему и, значит, по охвату материала Лукианова повесть значительно меньше). Правильно понимая проблему, мы не должны удивляться, что Лукиан, который так резко восстал против рассказа о Мавсаке, сам повествует о «ничтожных» обыденных фактах. Здесь это вполне оправдано тем, что герой потерял человеческий облик. Как уже говорилось, отчасти оправдано это и в рассказе о Мавсаке, ибо речь идет о мавре, а не римском гражданине. Рассказ отражает не поведение современных людей на войне вообще, но лишь поведение таких людей, как этот мавр. Из этого и вытекает своеобразие смысла рассказа и, далее, его художественных свойств. Но очень характерно, что Лукиан, который в упомянутой повести «Лукий, или осел» или в своих «Диалогах гетер» сам изображает частную жизнь стоящих за пределами общества людей, протестует вместе с тем против изображения частной жизни в повествовании о войне, то есть всеохватывающем общественном явлении.

Это различение ясно показывает, что Лукиан, как и другие писатели его времени, рассматривал частную жизнь только как специфическое явление, «оправданное» лишь там, где нет подлинно общественной жизни, — в среде рабов, гетер или в условно-фантастическом мире — у человека, принявшего облик животного. Само же общество следует изображать как бы с птичьего полета, освещая крупным планом деятельность выдающихся граждан государства и не задерживаясь на мелочах частного бытия.

Совершенно иначе понимает свои цели тот же Боккаччо: нельзя сомневаться, что «Декамерон» задуман им как целостная картина современного ему общества. И это на самом деле так: книга новелл Боккаччо — подлинная эпопея современности, художественно осмысляющая ее основные социальные тенденции. И даже миниатюра Леонардо, с которой мы начали разговор, проникает в самый центр общественной жизни, а не уводит на периферию, в какую-либо особую замкнутую область.

Наконец еще один, не менее важный вывод из сопоставления внешне схожих античных и ренессансных повествований заключается в том, что если в первом случае частная жизнь предстает почти как выпадение из действительно человеческого бытия — вплоть до превращения в животное, то во втором — как путь к обретению подлинно человеческих свойств. Это, разумеется, влечет за собой дальнейшие последствия, определяет принципиальное различие всей эстетики и поэтики художественных повествований сопоставляемых эпох.

1 «Бальзак об искусстве». Сост. В. Р. Гриб. М. — Л., «Искусство», 1941, стр. 6.

2 К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, т. 1, стр. 255.

3 В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. VII. М., 1955, стр. 108

4 Лукиан. Собрание сочинений в двух томах, т. II. М. «Academia», 1935, стр. 149, 158 — 160.

6 К. Маркс. Капитал, т. III, I954, стр. 800.

7 Ф. Энгельс. Происхождение семьи, частной собственности и государства. М, Госполитиздат, 1952, стр. 78.

8 К. Маркс. К критике политической экономии. М., Госполитиздат, 1952, стр. 193 — 194.

11 О. М. Фрейденберг. Поэтика сюжета и жанра. Период античной литературы. Л., Гослитиздат, 1936, стр. 314

12 Апулей. Апология. Метаморфозы. Флориды. М., Изд-во АН СССР, 1956, стр. 253.