Манрике Х.: Улица Сервантеса
Глава 1 Беглец. 1569

Глава 1

Беглец. 1569

Пока я во весь опор скакал по узкой, заросшей травой дороге, пересекающей Ла-Манчу, моими единственными проводниками были звезды на безлунном куполе неба. Равнина тонула во мраке. В груди, словно утлая лодчонка в шторм, металась ярость. Я пришпорил коня и хлестнул его плетью. Жеребец захрапел; дробные удары копыт о гальку нарушали сельскую тишину, отдаваясь в голове пульсирующей болью.

– Але, але! – Я все сильней стегал коня. Надо во что бы то ни стало обогнать судебного пристава и его людей.

Прошлой ночью я играл в карты в андалузской таверне. Антонио де Сигура – инженер, приглашенный двором для прокладки дорог, – довольно быстро спустил кругленькую сумму. В крови у меня было слишком много вина, а в желудке – чересчур мало пищи, и я решил удалиться, хотя удача была на моей стороне. Инженер настаивал, чтобы я дал ему отыграться. Получив отказ, он во всеуслышание спросил:

– И почему я не удивлен, Мигель Сервантес? Глупо ждать высоких манер от выходца из низкого рода!

Вокруг захихикали. Я вскочил, пинком выбив ножку стола, и решительно потребовал объяснений.

– Твой отец – вонючий еврей и бывший каторжник, – гаркнул Антонио. – А сестра – шлюха!

Схватив кувшин, я с размаху опустил его на голову инженеру. Стол перевернулся. При виде лица Антонио, залитого вином и кровью, я почувствовал, что кишки мои готовы опорожниться, не считаясь ни с местом действия, ни с наличием штанов. Дрожа, я ждал ответного движения де Сигуры. Он промокнул глаза платком – а затем вытащил из-за пояса пистолет. Как простолюдин я не имел права носить оружие. Но друг мой Луис Лара тут же выхватил шпагу из ножен и перебросил мне. И едва де Сигура навел на меня пистолетное дуло, как я всадил ему клинок в правое плечо.

Он рухнул на колени; из спины торчало уродливое багровое острие, разинутый рот напоминал огромную букву О. Едва он начал заваливаться на бок, как я выдернул шпагу и швырнул ее на пол. Молниеносность произошедшего потрясла меня самого. Народ тут же бросился прочь из таверны, крича: «Бежим, бежим, пока пристав не приехал!»

Я вышел из таверны и спотыкаясь – в голове все еще шумело вино – запетлял по сумрачным улицам Мадрида, словно заяц, преследуемый сворой голодных борзых. Я понимал, что этот опрометчивый поступок навсегда изменил мою судьбу: мечта стать придворным поэтом обратилась в прах.

Остаток ночи я прятался в доме друга, а наутро стало известно решение властей: я должен лишиться правой руки и на десять лет покинуть границы королевства. Меня не устраивало ни то ни другое. Но, останься я в Мадриде, арест и последующая экзекуция стали бы лишь вопросом времени. Я послал письмо Луису Ларе, где описал свое бедственное положение и попросил ссуду, чтобы выбраться из Испании. После обеда его слуга вернулся с тяжелым кожаным кошелем.

– Господин сказал, это подарок вам, дон Мигель, – объяснил он, пока я пересчитывал шестьдесят золотых эскудо. – Вам следует покинуть страну и не возвращаться как можно дольше.

Едва стемнело, я тайком оставил город. Позорное бегство! К тому же я навеки расставался с возлюбленной моей Мерседес. Никогда не оправиться мне от жестокой утраты первой любви. Какие бы страсти ни выпали на мою долю в будущем, ни одна из них не будет столь чиста и совершенна: разлуку с Мерседес я буду оплакивать до конца своих дней. Куда бы ни завела меня судьба, сколько бы лет ни отвел мне Господь, – никогда не найти мне другой женщины, соединившей в себе, подобно Мерседес, столько красоты, ума и скромности. Когда мы увидимся снова – если только нам суждена встреча, – она, без сомнения, уже будет замужем.

Я рассчитывал добраться до предместий Темблеке в Ла-Манче, отыскать там труппу актеров и фокусников маэсе Педро, отправиться с ними на юг, в Севилью, и наконец покинуть Испанию на борту корабля. Из-за границы я надеялся подать прошение о помиловании и в безопасности дождаться момента, когда буду прощен – или же когда происшествие забудется само собой. Впервые я увидел маэсе Педро, когда мне было семь лет. В то время наша семья жила в Кордове. Каждый год в конце весны его балаганчик останавливался под городскими стенами.

Меня сызмальства влекла мечта о путешествиях – хотя, конечно, я и вообразить не мог, что они начнутся столь внезапно и при столь печальных обстоятельствах. Но от одной лишь мысли о том, чтобы под карающим лезвием закона потерять руку – руку, которой я писал стихи, сжимал шпагу и ласкал лицо Мерседес! – меня терзала дрожь. Однорукий нищий, вынужденный побираться в чужих краях, я уподоблюсь тем старым, иссохшим рабам, что во множестве бродят по дорогам Испании. Им дали вольную, когда они перестали годиться для тяжелого труда. Один лишь помысел об этом гнал меня прочь с испанской земли. Покидая Мадрид, я поклялся, что перережу себе глотку, но не превращусь в беспомощного калеку.

В пути я провел почти всю жизнь. Отец был никудышным дельцом, а потому наша семья постоянно таскала жалкие пожитки с места на место, скрываясь от кредиторов и неизбежной долговой ямы. Я с детства усвоил, что рано или поздно мне придется проститься с любимыми учителями, новыми друзьями, улицами, которые были для меня площадкой для игр, домами, которые я привык звать своими… Слишком рано. Истинным домом мне служила запряженная мулом повозка, в которой семейство Сервантес кочевало от блистательных городов к нищим поселкам. Мы переменили столько мест, что я едва ли вспомню их все: Алькала-де-Энарес, где я появился на свет; Вальядолид, который мы покинули, едва мне сравнялось шесть; Кордова, приютившая нас на следующие десять лет; Севилья, где мы провели несколько замечательных зим, покуда нашу впавшую в ничтожество семью снова не приютила Кастилия и Мадрид.

В первую ночь изгнания мне вспомнилось, как мать, устав от нашей кочевой жизни, ворчала: «Мы не лучше цыганского табора. Эдак мои дети вырастут ворами и потаскухами. Ваш отец перестанет гоняться за радугой, только когда его кости сгниют в земле!»

Я утешался лишь тем, что быть поэтом в Испании зачастую означало находиться вне закона. Против воли я уподобился многим собратьям по перу, став беглецом, как мой любимый Гарсиласо де ла Вега. Оглядываясь назад, я видел в своей судьбе сходство и с участью Гутьерре де Сетины, убитого в Мексике. Возможно, я стану вторым фра Луисом де Леоном, который уже много лет томится в тюрьме Вальядолида? А может, пойду по стопам Франсиско де Альданы, чья жизнь оборвалась в Африке, в сражении за португальского короля Себастьяна?

Как знать! В другой, не столь бесчестной стране, где у бедного, но даровитого юноши есть шанс преуспеть в жизни, все могло бы сложиться иначе. За пределами косного испанского общества – пустого, напыщенного и лицемерного – я мог бы достичь большего. Я верил, что наделен подлинным талантом. И эту веру не смог бы убить никто – даже всемогущий испанский король.

– что может быть благороднее? Другой заветной мечтой были лавры драматурга: перед глазами у меня стоял пример Лопе де Руэды. Что ж, куда бы ни завела меня жизнь, сейчас мне предстояло покинуть Испанию и сберечь правую руку. Когда-нибудь я вернусь к испанскому двору в лучах славы и с карманами набитыми золотом. Я знал: это только вопрос времени.

Я въехал в Темблеке на рассвете, когда труппа маэсе Педро, собравшаяся на главной площади, уже готова была отправляться на юг.

– Отдаю себя на вашу милость, маэсе, – сказал я, войдя к нему в шатер. Затем я объяснил старому другу, что рискую расстаться с одной из конечностей, если не найду способа в ближайшее время покинуть Кастилию.

– Ни слова больше, Мигель, – оборвал меня Педро. – Ты член нашей семьи.

Он сделал паузу, оглядывая меня с головы до ног, и добавил:

– Но ты не можешь ехать в таком виде. Надо бы переодеться.

Так я оказался в женском платье и парике, в одном фургоне со своим приятелем-актером и его женой по имени донья Матильда. Следующие несколько дней мне предстояло выдавать себя за их дочь Николасу.

Когда мы тронулись в путь, я поминутно оглядывался, ожидая увидеть далеко позади клубы пыли. Но шли часы; я поверил, что мне удалось ускользнуть от погони, и целиком погрузился в воспоминания о первой встрече с маэсе Педро. Это случилось в Кордове, на Пласа-дель-Потро. Я возвращался домой из иезуитской школы, где освоил те ничтожные крохи латыни, которыми и владею по сей день. Труппа давала спектакль об обреченных возлюбленных, сопровождавшийся песнями, плясками и производивший чрезвычайно сильное впечатление. После окончания пьесы пестро разодетые актеры, и короли, и отверженные (какой мужчина в здравом уме будет рядиться в женское платье?), вышли из-за наспех сооруженных кулис и смешались с толпой, объявляя о вечернем представлении. Я был очарован. Кто эти люди? Как они овладели искусством столь удивительной метаморфозы?

Я со всех ног бросился домой, вбежал на кухню, где мать с сестрой Андреитой готовили суп косидо, и взмолился:

– Мама, мама, можно мне пойти вечером на представление?

Мать смерила меня гневным взглядом:

– Так вот где ты шатался вместо того, чтобы пойти прямо домой и сесть за уроки?

– Матушка! – Я все еще не мог отдышаться. – Это пьеса о мавританской принцессе, которая сбегает с возлюбленным-христианином. Я должен это увидеть!

– Довольно, Мигель. Где я возьму целый мараведи на такие забавы? Ступай делать уроки.

И она принялась ожесточенно кромсать овощи.

– Но, матушка… – начал было я.

– Довольно, Мигель. – И мать рассекла пополам зеленый капустный кочан, которому предстояло окончить свои дни в супе. – Тебе что, ничего не задали?

Я бросился в комнатушку без окон, которую делил с Родриго, и сжался в темном углу у сырой стены. Там и нашла меня Андреита – кусающего ногти и трясущегося от ярости. Она села рядом и обняла меня за плечи.

– У меня есть несколько реалов, – ей удавалось немного подрабатывать вязанием и вышиванием, – и я бы тоже с удовольствием взглянула на этот спектакль. Пойдем вечером вместе. А теперь, Мигелучо, не расстраивай матушку и выучи уроки.

Мое отчаянье мгновенно сменилось счастьем. Я расцеловал лицо и руки сестры:

– Спасибо, Андреита! Спасибо!

– их костюмы поражали воображение, лица были покрыты яркими красками, а язык казался выразительнее и проникновеннее привычного испанского, столько в нем было двусмысленностей и каламбуров, – я впервые ощутил, что дышу полной грудью. Меня неудержимо влекло их общество. Возможно, думал я, если я буду общаться с ними все время, то овладею их искусством и когда-нибудь тоже смогу говорить так красиво и изображать на сцене принцев и принцесс, королей и королев, христиан и мавров, школяров и дураков, воров и рыцарей.

Придя на следующее утро в школу, я подивился, сколь докучливы, глупы и простоваты мои учителя и однокашники. Казалось, что все они вытесаны из одного грубого камня. Той весной, едва закончив уроки, я мчался к актерам. Я помогал им кормить лошадей, убирать навоз, носил воду из городского фонтана, а взамен слышал добрые шутки и пользовался правом посещать представления бесплатно.

Особенно крепко мы сдружились с Канделой, которая была вдвое старше меня. Она помогала на кухне и присматривала за маленькими братьями и сестрами. Глаза ее были зелены, как молодые листья апельсинового дерева в весеннюю пору, а волосы черны, словно уголь. Бойкий нрав отличал ее от всех прочих знакомых мне девушек – застенчивых и скромных. Работая по дому, она распевала романсы и пританцовывала босиком. Мужчины просто пожирали ее глазами. Кандела ни разу не переступала порога школы, одежда ее состояла из грязных лохмотьев. Стоило мне упомянуть об этом Андреите, как она тут же собрала сверток с вещами, из которых уже выросла. Минуты, проведенные с Канделой, были, наверное, счастливейшими в моей жизни. Она обращалась со мной, словно старшая сестра с младшим братом.

– Вы только посмотрите на этих влюбленных пташек, – дразнили нас актеры, заставляя меня заливаться краской стыда. – Да она ему в матери годится!

Или:

– Кандела, ты просто приворожила этого мальца. Может, найдешь себе настоящего мужчину?

Или еще:

– Бедный Мигелино, у него уши горят, аж дымятся. Кандела, тащи-ка его к реке, да побыстрее, и макни головой в воду, пока у него мозги не сварились.

Кандела только звонко хохотала, целовала меня в щеку и кричала насмешникам:

– Ладно-ладно! Просто у вас-то самих в штанах чешется!

Кандела была первой девушкой, которую я поцеловал, – не считая, конечно, сестер.

Моя мать так пеклась о том, чтобы ее детям всегда хватало еды и чистой одежды, что не заметила, как я подпал под чары театра, – покуда встреченный на рынке сосед не спросил ее, не собираюсь ли я в актеры, уж больно много времени провожу с труппой маэсе Педро. В тот же вечер, прежде чем отправиться спать, матушка позвала меня на кухню, где нас никто не мог услышать, и усадила к себе на колени. В глазах ее читалась тревога.

– Мигель, прошу тебя, – сказала она с горечью, – держись подальше от этих беспутных актеров с их жалкой жизнью. Умоляю, не иди по стопам отца. Довольно нам и одного мечтателя в семье. Господь дал тебе острый ум, так выучись какому-нибудь полезному ремеслу.

Я обнял мать.

– Клянусь, я буду прилежно учиться и получу благородную профессию. Не беспокойся ни о чем.

Я удержался от обещания, которое разлучило бы меня с друзьями.

В начале июня труппа приготовилась покинуть Кордову. Я решил бежать с ними.

Но когда я сообщил о своем намерении Канделе, та неожиданно воспротивилась.

– Отец не позволит, – сказала она. – Власти и так подозревают нас в краже детей. Наша жизнь тяжела, Мигелино. Люди, которые приходят на наши спектакли, хотят развлечений, но при этом мы навсегда останемся для них нечестивыми мошенниками, немногим лучше цыган. – Она взяла мое лицо в ладони. Кончики наших носов почти соприкасались; мое дыхание смешивалось с ее, отдававшим лимоном. Я отражался в ее глазах, будто во влажных зеленых зеркалах. – Просто подожди несколько лет. А когда подрастешь, сможешь к нам присоединиться, если захочешь.

Я отстранился и покачал головой:

– Это же целая вечность.

– Покорми лошадей, – вдруг велела она и пошла прочь, окликая своих младших: – Мартита! Хулио! А ну, живо ко мне!

«Если твои родители разрешат, на следующий год ты поедешь с нами».

Когда же мне исполнилось двенадцать, Кандела вышла замуж за одного из актеров, обзавелась детьми, и, хотя относилась ко мне по-прежнему дружелюбно, от былой близости остались лишь воспоминания.

к нашей повозке, меня все сильнее била дрожь. Я задыхался от ужаса, будто подавился свиной костью. Нам велели выйти из фургона. Лучше мне снять парик и сдаться властям до того, как они раскроют этот нелепый обман… Я уже собирался перевоплотиться обратно в Мигеля Сервантеса, как вдруг Педро схватил меня за локоть, подтянул к себе и отвесил затрещину такой силы, что я почувствовал во рту привкус крови.

– Ты куда это собралась, распутная девка? – закричал он так, чтобы услышали все до единого. – Хватит строить глазки солдатам! И за что только Господь наградил меня дочерью-потаскушкой?

Солдаты захохотали. Я чувствовал на себе их голодные взгляды. По ноге потекла теплая струйка.

– Педро, бог с тобою! – заверещала донья Матильда. – Ты слишком жесток к бедной девочке. Если она и сбилась с истинного пути, так только потому, что ты сам ее подтолкнул! Иди сюда, малышка, не бойся. – И она заключила меня в свои могучие объятия, так что я уткнулся носом в ложбинку между ее студенистых потных грудей. – Бедняжка моя! Чудо, как она еще не сбежала – от такого-то отца! – объяснила солдатам донья Матильда и погладила меня по парику. – Ну будет, будет, Николасита, не надо плакать.

Солдаты, посмеиваясь, продолжили обыскивать фургоны. Но лишь когда нам дали знак ехать дальше, я осмелился поверить, что все-таки доберусь до Севильи неузнанным.

– и вернулись в лето. Когда вокруг выросли сочные сады и леса Андалусии, зелень которых больше пристала бы джунглям Нового Света, я почувствовал, что снова жив. Ко мне вернулась надежда. Чем большее расстояние оставалось позади, тем чаще билось мое сердце. По сторонам расстилалась земля пальм, пламенеющих гранатовых и апельсиновых деревьев, чьи ветви всегда были отягощены плодами; земля, леса и луга которой звенели от голосов множества птиц – древнейших обитателей этого радостного солнечного края. Еще мальчиком я полюбил первые мартовские дни в Андалусии, когда обжигающие ветры, рожденные в самом сердце Сахары, остывали над Средиземноморьем и, добравшись до Испании, вдыхали жизнь в спящие деревья и коричневую землю; они пробуждали дремлющие глубоко в почве семена и луковицы, торопили почки во фруктовых садах и, расправляя каждый новорожденный листок, укрывали холмы светло-оливковым ковром. Наступал апрель, и теплая темнота наполнялась трелями соловьев, которые обещали рассыпать перед влюбленными все сокровища чувственных удовольствий – удовольствий, возможных лишь под звездным пологом ночи. Каждый заход солнца становился таинством. Сперва его шелковый свет окутывал вершины гор, затем разливался по долинам и, угасая, заострял запах жимолости – нежный, пьяный, сулящий открыть тайны подступающей темноты. Вся Андалусия лежала передо мной, чарующая и соблазнительная; ее очертания читались в изгибах бедер и рук, отражались в глубине зрачков. Это она направляла танцовщиц в тавернах Кордовы, которые сбрасывали платок за платком, отмечая каждое движение звоном бубенцов на запястьях и лодыжках, а затем набрасывали мягкую полупрозрачную ткань на головы мужчин, следящих за ними в восторженном оцепенении.

Мое сердце затрепетало от радости при виде обширных пшеничных полей, раскинувшихся к востоку от Кордовы. Человек, увидевший их в пору зрелости, мог бы поклясться, что земля залита расплавленным золотом. Но радость моя сменилась совершенным счастьем, когда к западу от города раскинулась гряда Сьерра-Морены, соблазнительная, словно обнаженная одалиска на ковре сераля.

Тут сердце мое исполнилось горечи: я вспомнил, что годом ранее андалусские мавры, возмущенные тем, как с ними обращаются в Испании, подняли восстание в Альпухаре. Сейчас в горах возле Кадиса и Малаги шли ожесточенные бои. Если Абу, друг моего детства, до сих пор жив, он наверняка с мятежниками. А его сестра Лейла – моя юношеская любовь – должно быть, давно замужем и имеет детей.

Впрочем, на этот раз труппа маэсе Педро миновала Кордову в объезд, ведь мое спасение напрямую зависело от того, как быстро мне удастся добраться до Севильи и раствориться в ее пестрой толпе. Поэтому я с тяжелым сердцем наблюдал, как уплывают прочь стены моего города – города древних дворцов, великолепных мечетей и двора Омейядов; города, где я впервые по-настоящему познакомился с маврами.

Через два дня мы разбили лагерь на окраине Севильи. С тех пор как моя семья с позором покинула ее, прошло четыре года. Теперь я вернулся в Севилью беглецом.

– какие только чувства не бушевали в моей груди, когда мы устраивались на ночевку в первую ночь! А что, если пристав успел нас обогнать и поджидает теперь в Севилье? Чем дольше я вглядывался в свое будущее, тем выше смыкались над моей головой волны отчаяния. Без правой руки мне не будет смысла плыть в Вест-Индию. Без правой руки я не смогу взобраться на высочайшие вершины Анд в поисках сокровищ Эльдорадо, которые сделают меня самым богатым человеком в христианском мире. Без правой руки я не смогу постоять за себя, если меня вознамерятся забить до смерти или сжечь, привязав к столбу. О, будь у меня волшебная сила, способная преобразить меня в совершенно иного человека с такою же легкостью, с какой актеры преображаются в своих героев! Я превратился бы вновь в того юношу с незапятнанным прошлым и погостил бы в Севилье.

Смятение мое несколько улеглось, когда я напомнил себе, что это не сон, что я вновь в Севилье, городе чудес. Теперь, в тяжелый час, когда погоня идет по пятам, мне выпало счастье вернуться в город, где я впервые ощутил литературное призвание. Хотя спектакли маэсе Педро в Кордове были великолепны, даже они не могли сравниться с выступлениями севильских комедиантов. Прекраснейшие миракли и пьесы, которые они ставили, принадлежали перу лучших драматургов Испании. Я совершенно поддался их чарам, и меня ничуть не заботило, что для публики актеры все равно что цыгане; что, рукоплеща им, она одновременно считает театр рассадником порока. Особенно я любил пьесы Лопе де Руэды, чьи герои – болтливые цирюльники, распутные монахи, нищие идальго, разгульные студенты, разбойники и похотливые шлюхи – казались живей и выразительней своих прототипов. На мой взгляд, к большему литератор не может и стремиться. Оставалось только поражаться творческой мощи, с коей де Руэда создавал этих персонажей из плодов собственных наблюдений над человеческой природой. Я тоже хотел стать сочинителем подобных комедий и обрести славу и достаток, чтобы и меня севильцы, встретив посреди улицы, оглушали приветственными возгласами: «Браво! Браво!»

Много лет спустя я подшутил над Севильей и ее горожанами в одной из своих «Назидательных новелл» о беседе собак, Сипиона и Бергансы. «Севилья, – замечает Берганса, – приют всех бедных и убежище всех отверженных, ибо величие ее таково, что там не только легко помещаются люди убогие, но и сильные мира сего бывают едва заметны»1 .

В первую ночь за городскими воротами я так и не смог уснуть, взволнованный неясностью будущего. Я лежал, смотрел в усыпанное звездами небо и вспоминал, как был в Севилье еще юношей. Тогда аромат апельсиновых цветов мешался со сладковатой трупной вонью из-под корней деревьев и розовых кустов. Севильцы верят, что самые красивые и благоуханные розы и самые сладкие апельсины растут на почве, удобренной плотью рабов-нубийцев. Запах гниющей человечины и цветущих деревьев – первое, что улавливаешь, приближаясь к городу.

Гвадалквивир, неприметный ручеек в Кордове, под стенами Севильи превращается в широкую реку. На рассвете ее оливковые воды вскипали от множества барж, баркасов, фелюк, яликов, тартан и простых долбленых лодок. Маленькие суда торопились сгрузить товары в трюмы больших кораблей, которым вскоре предстояло отправиться в Вест-Индию и еще дальше.

Западу, Атлантическому океану и Канарским островам – а там и к загадочному Новому Свету. О молодых севильцах, ставших моряками (зачастую на всю оставшуюся жизнь), говорили, будто их «поглотило море».

Я не мог представить себе ничего более захватывающего, чем флотилии грузовых судов, что в сопровождении мощных галеонов – для защиты от английских корсаров и каперов – дважды в год отправлялись в новый мир, открытый Колумбом. Корабли уходили в плавание, овеянные надеждами севильцев, – земляки провожали уходящих в море веселыми песнями. Если удача улыбалась этим искателям приключений, они добирались до обеих Индий и возвращались в блеске золота и славы. Мальчишкой я с замиранием сердца следил за бычьими упряжками, что двигались к королевскому дворцу, груженные открытыми сундуками; они были доверху полны мерцающими изумрудами, сверкающим жемчугом и слитками серебра и золота, от которых рябило в глазах. На других повозках лежали тюки с табаком, мехами неизвестных в Европе животных, пряностями, кокосами, какао, сахаром, индиго и кошенилью. Еще несколько недель после прибытия флотилии я ходил опьяненный духом приключений. Я начал бредить Новой Испанией и Перу.

Дома в центре города стояли так тесно, что можно было пробежаться по булыжной мостовой, касаясь ладонями противоположных зданий. На этих улицах я выучился разбираться в обычаях и нарядах, вере и суевериях, еде, ароматах и песнях других народов. Торговцы привозили в Севилью белых, черных и смуглых рабов из Африки. Названия их родных стран – Мозамбик, Доминика, Нигерия – звучали не менее экзотично. Голова кружилась от разноязыкой речи – непонятной, невесть откуда занесенной на севильские улочки. Что за истории они рассказывают? Что я упускаю? Удастся ли мне когда-нибудь выучить хоть малую толику этих языков и побывать в местах, где на них говорят?

В те годы мне казалось, что я живу в городе будущего, который не имеет ничего общего с остальной Испанией. Мошенники со всех уголков света – лжесвященники, лжешколяры, самозванцы всех мыслимых и немыслимых мастей, карманники, жулики, фальшивомонетчики, шпагоглотатели, шулера, наемные убийцы, солдаты удачи, преступники всех видов, шлюхи, донжуаны, видевшие смысл жизни лишь в соблазнении самых красивых и неприступных девиц, цыгане, гадалки, фокусники, подделыватели бумаг, кукольники, сорвиголовы, кутилы, заклинатели змей – все они слетались в Севилью, словно пчелы на мед. Жизнь здесь была опасной и захватывающей, праздничной и кровавой, как бой быков. Удачливые игроки ценились в этом городе так же, как тореадоры или герои войны. В Севилье никого не удивляли слова ребенка, мечтавшего стать картежником вроде Маноло Амора, который однажды спустил в карты целую флотилию галеонов – кстати, ему не принадлежавшую.

– ей.

Тогда словно поднимался занавес, и Севилья превращалась в чудесные подмостки для театра жизни. Я лежал на одеяле за городскими воротами и слушал клацанье кастаньет, доносящееся с каждой улицы и площади. Оно знаменовало начало танца, который своим высокомерным изяществом напоминал мне поступь павлинов с распушенными хвостами. Люди высыпáли из домов, пели на площадях и танцевали запрещенные Церковью чувственные сарабанды. Прекрасные и продажные танцовщицы (где старые, где молодые – уже не разобрать) бесстыдно виляли задами в свете факелов и яростно щелкали кастаньетами. В их пальцах музыкальный инструмент превращался в орудие, способное сперва соблазнить незадачливого гуляку, а затем иссушить его душу.

Взгляды этих женщин сулили бесчисленные наслаждения плоти, а руки говорили на собственном тайном языке – его влекущие знаки приглашали зрителей уступить своему желанию и коснуться разгоряченных щек танцовщиц. Рядом мужчины-танцоры взмывали в воздух, словно ничего не весили, и выделывали головокружительные сальто. Пляска напоминала обряд изгнания бесов, пожирающих танцоров изнутри. Паря над землей, они казались полулюдьми-полуптицами. С полуночи и до рассвета распаленные поклонники услаждали серенадами слух самых обворожительных сеньорит. Встречи соперников под одним балконом нередко заканчивались дракой – и тогда трупы незадачливых воздыхателей находили поутру в луже запекшейся крови.

Севилья слыла городом ведьм и колдунов. Не дай вам бог повздорить с женщиной, потому что любая из них – аристократка или крестьянка, замужняя или одинокая, старая или молодая, красивая или уродливая, христианка или мусульманка, рабыня или свободная – могла оказаться в сговоре с дьяволом. Ведьмы потехи ради заставляли розы цвести в декабре, устраивали и разрушали браки, привораживали мужчин и исчезали накануне свадьбы, а бывало, и проклинали беременную соперницу, чтобы та разродилась щенками.

Те несчастные, что осмелились перейти дорогу колдунье, заканчивали свои дни в облике ослов. Женщина, у которой исчез муж или возлюбленный, наверняка знала, что он теперь ходит в поводу у какой-нибудь ведьмы и таскает тяжелую поклажу. Нередко можно было видеть, как супруга пропавшего севильца бродит вокруг города и окликает каждого встреченного осла именем мужа. Когда тот разражался в ответ истошным криком, женщина падала на колени, крестилась и благодарила небеса за счастливое воссоединение. Если же она хотела заполучить супруга обратно, ей приходилось выкупить его у хозяина. После этого дама возвращалась домой, счастливая тем, что обрела мужа хотя бы в таком виде, и коротала свой век уже в компании животного. В Севилье даже бытовала присказка, что самые удачные браки заключаются с ослами.

Священная католическая канцелярия регулярно устраивала публичные порки женщин, хваставших выносливостью своих четвероногих любовников. Бесстыдные крики и стоны похоти доносились до отдаленных деревушек в горах, где дикие ослы отвечали им завистливым ревом. Цыгане наловчились водить скотину, которая откликалась на зов каждой женщины. Если же осел, возбудившись, влезал на молодую даму, кусал сварливую старуху или пытался удрать из объятий уродины, у тех не оставалось и тени сомнения: они нашли своего благоверного. Когда какой-нибудь севилец начинал чрезмерно гордиться собой, его осаживали поговоркой: «Сегодня ты мужчина, а завтра осел».

подавлял своих прихожан. Севильский собор был полон красок, блеска золота и драгоценных камней. Лампады и свечи наполняли воздух тихим сиянием, а через витражные окна струился радужный свет. Это место воплощало все великолепие мира и, в отличие от многих мрачных храмов, даже не напоминало о неизбежной расплате за грехи. В детстве мне казалось, что Господь должен быть особенно милосерден к людям в таком доме, где всем очевидно, что надежда, радость и красота – часть Его завета. Выходя за ворота, я каждый раз чувствовал такое искреннее удовлетворение, словно только что съел рыбную марискаду и запил ее хорошим вином.

В юные годы я нередко сопровождал мать к обедне, по секрету от остальных домашних. В соборе мы могли перевести дух после грязной лачуги, где мебель была с блошиного рынка и грозила вот-вот развалиться, а потолки в комнатах беспощадно протекали. Казалось, единственный взгляд на пышный алтарь заставлял матушку позабыть о горестях, которые причинял ей отец. Она обожала музыку. Отец иногда играл дома на гитаре – но мелодии, выходящие из-под его пальцев, матушке вовсе не нравились. А в соборе звучала настоящая музыка. Стоило музыканту прикоснуться к клавикордам или спинету, как лицо матери озарялось внутренним светом, а глаза начинали блестеть. Пение делало ее счастливой. Матушка никогда ему не обучалась, но обладала сильным голосом и легко брала высокие ноты. Дома она напевала романсы, хлопоча на кухне, но лишь когда отец отлучался в Кордову навестить родню. В соборе ее голос освобождался и взлетал под самый купол, преисполненный такой страсти и исступленного восторга, какие я слыхивал разве что у андалусских певцов.

Выйдя из церкви, матушка брала меня за руку, и мы неспешно возвращались домой по набережной Гвадалквивира, то и дело останавливаясь поглазеть на иноземные суда и великолепные армады галеонов.

Однажды вечером матушка сжала мое запястье и почти взмолилась:

– Не оставайся в Испании, Мигель. Уезжай как можно дальше, туда, где сможешь разбогатеть. В Новом Свете тебя ждет прекрасное будущее.

Она уже видела перед собой очередного никчемного Сервантеса, который якшается с преступниками, клянчит последние реалы у друзей и родственников и не знает, как прокормить семью. А я, едва дав волю воображению, несся по широким водам Гвадалквивира в море, а дальше – в Новый Свет на западе, Италию на востоке, раскаленную Африку на юге или в таинственные края за Константинополем, в сверкающую Аравию и к легендарному двору китайского императора.

Действительность быстро развеяла эти юношеские фантазии. На другой день маэсе Педро вернулся из Севильи с известием, что пристав по-прежнему ищет меня и даже назначил вознаграждение за мою поимку. С мечтами о Новом Свете пришлось распрощаться.

– Послушай, Мигель, – сказал маэсе Педро. – Сейчас тебе может помочь только мой друг Рикардо по прозвищу Эль Кучильо – «Нож». Он возглавляет цыганский табор, который завтра отправляется в Карпаты. Они каждый год возвращаются домой через Италию. Приготовься. Я отведу тебя к Рикардо, как только стемнеет. Не спорь с ценой, которую он назовет, и доберешься до Италии в безопасности.

Табор стоял на берегу реки, в лесах к западу от Севильи. Педро указал мне на мужчину, который сидел у огромного костра. В отблесках пламени шляпа на его голове казалась вороной с распростертыми крыльями. Вокруг толпились дети, жадно слушавшие его рассказ. Мы спешились и подошли к огню.

Как только Эль Кучильо узнал гостя, он хлопнул в ладоши, и дети с пронзительным визгом скрылись в темноте. Мужчины обнялись, точно старые друзья. Педро заговорил первым:

– Рикардо, я никогда не просил тебя об одолжении, – и он положил руку мне на плечо, – но я знаю Мигеля с детства.

Он принялся объяснять всю тяжесть моего положения. Нож слушал молча, подергивая острую бородку костлявыми обветренными пальцами. Я заметил под ногтями полоски грязи. Лицо Рикардо было изборождено столь глубокими морщинами, словно кто-то прорезал их острым лезвием. Я задумался, уж не отсюда ли пошло его прозвище. Наконец цыган стянул шляпу, встряхнул серебряными космами и ответил:

– Я хочу получить деньги вперед. И предупреждаю, дон Мигель: если вы выкинете какой-нибудь трюк, я не буду рисковать своими яйцами ради вашей задницы. Это понятно?

Так я расстался с Испанией – в цыганских лохмотьях, с черным платком на голове и золотыми кольцами в ушах. Теперь моей целью был город цезарей. И хотя я чувствовал облегчение, что покидаю пределы родины, не оставив ей мою правую руку, меня все же тревожило путешествие в компании людей, которые ночуют в пещерах и слывут в христианском мире колдунами и людоедами. Если у стен города разбивали лагерь цыгане, родители запрещали детям выходить на улицу и брали их ночевать к себе в постель. Все знали, что цыгане похищают детей, а затем продают их маврам в берберских землях. Еще ходили слухи, что они откармливают похищенных малышей, а затем зажаривают на своих языческих праздниках – режут на части и добавляют самые лакомые части в похлебку вместе с вяленой кониной, турецким горохом, грибами и портулаком.

Цыганки, гадавшие по руке, вызывали даже больший ужас и презрение, чем мужчины. Все знали, что они заключили сделку с дьяволом. Несчастный, не успевший скрыться от цыганки, нередко становился жертвой ее соблазнительных глаз; если же он не желал узнавать свое будущее, гадалка незамедлительно превращалась в свирепую фурию, изрыгающую страшные проклятия.

«Ах ты, сын последней шлюхи! Пусть черти возьмут тебя, раз ты остался глух к мольбам несчастной старой женщины!» Стоило мужчине отойти на несколько шагов, как огромный черный дымящийся камень обрушился с неба прямо ему на голову – да с такой силой, что та оторвалась и, издавая скорбные вопли, покатилась вниз по улице, в то время как тело, спотыкаясь, пыталось ее нашарить и вернуть на место. В тот миг я поклялся никогда не перечить цыганкам. Сатанинская сила этих женщин такова, что даже королевские солдаты стараются по возможности с ними не связываться.

Мы уже давно выехали, а в ушах у меня по-прежнему звучали слова маэсе Педро, которые он шепнул мне на прощание: «Мигель, не спускай глаз с кошеля. Цыгане могут снять с тебя даже подштанники. Пожав им руку, пересчитай свои пальцы. Сам знаешь, свет еще не видывал таких жуликов и воров. В остальном же они ничуть не хуже прочих людей».

Примечания

1. Сервантес. Назидательные новеллы; Новелла о беседе собак. Здесь и далее пер. Б. Кржевского.