Манрике Х.: Улица Сервантеса
Глава 3 Лепанто. 1571

Глава 3

Лепанто. 1571

Когда мы пересекли Пиренеи в том месте, где они спускаются к Средиземноморскому побережью, я наконец поверил, что смогу добраться до Италии. Все мои надежды были связаны с кардиналом Джулио Аквавивой, который когда-то приглашал меня навестить его в Риме. Возможно, он согласился бы помочь из уважения к своему другу и моему наставнику Лопесу де Ойосу. Мне посчастливилось стать любимым учеником этого исключительно благородного человека, который, казалось, прочел все достойные книги, созданные человечеством. Его вера в мое дарование окрыляла меня. Сколько раз он твердил мне: «Мигель, стремись к самым высоким звездам литературного небосклона. Только так!»

Заинтригованный отзывами профессора, кардинал Аквавива выразил желание ознакомиться с моими стихами. Он был всего на несколько лет старше меня, но недосягаемость аристократического общества, в коем он вращался, обаяние власти, его опытность, правильная и утонченная речь, мягкие белые руки и длинные пальцы музыканта, унизанные кроваво-красными самоцветами, которые оттеняли его величественное одеяние, – все это заставляло меня чувствовать себя мальчишкой в его присутствии. Я помню его комплименты моей поэзии.

– Профессор де Ойос отзывается о вас как о будущей жемчужине испанской словесности, – сказал он мне однажды за ужином, на который я также был приглашен. – Он восхищен изяществом ваших стихов, свежестью метафор и яркостью выражений. Я тоже немного занимаюсь поэзией. Возможно, вы пришлете мне что-нибудь из ваших сочинений?

В скором времени я зашел к наставнику и передал для кардинала подборку стихотворений, скатанную в свиток и перевязанную лентой. Когда мы увиделись в следующий раз, Аквавива произнес:

– Сервантес, вы должны приехать в Рим, освоить язык и заняться изучением итальянской поэзии. При моем дворе для вас всегда найдется работа.

Я понял это так, что кардиналу все-таки понравились мои стихи. Теперь это небрежное приглашение стало единственной надеждой, последним проблеском солнца на беспросветном горизонте моих жизненных обстоятельств.

Когда той осенью мы с цыганами путешествовали по зеленым долинам Южной Франции, погода благоволила нам, деревья пылали всеми оттенками охры, словно живые факелы, а медлительные вечера были напоены гулом пчел, обремененных сладкой золотой пыльцой. Мы ночевали в каштановых и дубовых лесах, напоминавших иллюстрации к пасторальным романам. Французская природа изобиловала кроликами, ежами, оленями, голубями, куропатками, фазанами, перепелками и вепрями. Женщины и дети каждый день уходили в чащу искать ягоды, кедровые орехи, яйца, улиток, грибы, травы и трюфели. Старухи оставались в лагере, приглядывали за малышней и плели кружева, превращая петли разноцветных хлопковых и льняных нитей в чудесные скатерти, которые потом становились украшением столовых в домах зажиточных испанцев.

Мы разбивали лагерь на берегах бурливых рек или стремительных узких ручьев, кишащих жирными форелями, спускались по мху к холодной воде, ловили рыбу голыми руками, а по вечерам устраивались вокруг костра. Молодые матери сидели на земле и кормили младенцев, безо всякого стыда демонстрируя мужчинам набухшие груди. Такой их обычай немало способствовал мнению о цыганах как о порочных людях. Когда на лагерь опускалась темнота, воздух наполнялся хлопками ладоней и звоном тамбуринов; откупоривались бочонки с красным вином; раскуривались трубки с ароматным табаком. Все цыгане – молодые и старые вперемешку – принимались петь и плясать, пока не валились на землю от усталости и опьянения.

Я ни на минуту не выпускал из виду те несколько золотых эскудо, что остались у меня после оплаты услуг Ножа. Устраиваясь на ночлег, я каждый раз прятал кожаный кошель в нижнее белье. Хотя, возможно, такие предосторожности были ни к чему. Маэсе Педро потрудился создать мне репутацию преступного поэта, которого разыскивают за многочисленные убийства. Когда цыгане окончательно уверовали в мое беззаконное прошлое, в таборе ко мне стали обращаться не иначе как «брат Мигель» или «Поэт». Я видел, с каким трепетом следует за мной детвора.

Путешествие только укрепило во мне тягу к цыганской жизни. Эти люди следовали зову сердца и без стеснения пили, танцевали и занимались любовью, а их верность своим обычаям и сородичам вызывала у меня искреннее восхищение. Они свободно владели испанским и могли объясниться на множестве других европейских языков, но между собой всегда общались на кало2. Я провел множество часов в беседах с детьми, пытаясь понять основы их речи. Так что я знал, о чем говорю, когда впоследствии писал в «Цыганочке», что «цыгане и цыганки родились на свет только для того, чтобы быть ворами: от воров они родятся, среди воров вырастают, воровскому ремеслу обучаются и под конец выходят опытными, на все ноги подкованными ворами, так что влечение к воровству и самые кражи суть как бы неотделимые от них признаки, исчезающие разве только со смертью».

В Италии я простился с приютившим меня табором, и он двинулся дальше в Карпаты, родную землю цыган. Я же с остервенением погнал лошадь в Рим, боясь, что останусь без денег прежде, чем достигну цели своего пути. Шесть дней спустя взмыленный конь провез меня через ворота Порта-дель-Пополо. Спешившись и почти ничего не видя от слез, я поцеловал колонны, отмечавшие вход в город цезарей.

Я безотлагательно направился в резиденцию кардинала Аквавивы возле Ватикана. И хотя меня покрывал толстый слой дорожной пыли, а сам я был близок к обмороку, я решительно постучал в дверь великолепной резиденции кардинала и немедленно был препровожден в его кабинет. Аквавива встретил меня широкой улыбкой, тут же рассеявшей мои самые ужасные страхи.

– Я боялся, что ваше высокопреосвященство не помнит меня, – пробормотал я, как бы извиняясь за неожиданное появление.

– Разумеется, я вас помню, Сервантес, – ответил кардинал. – Как можно забыть столь многообещающего юного поэта! Как славно, что вы меня навестили. Добро пожаловать в Рим и мой – а также ваш – дом.

Я поцеловал протянутую руку в белой перчатке. К моему великому облегчению, не было задано ни одного вопроса об обстоятельствах, побудивших меня так стремительно покинуть Испанию. Я пытался прочесть по лицу кардинала, слышал ли он о происшествии в Мадриде, когда он сбросил камень с моей души, заметив:

– Вы знаете, я просто пропадаю без секретаря, который мог бы заниматься моей испанской корреспонденцией. Как у вас с каллиграфией?

– Я не покривлю душой, если заверю ваше высокопреосвященство, что мой почерк хоть и мелок, но четок и всегда высоко оценивался наставниками. – Я едва мог поверить в свою удачу. – Полагаю, я не поставлю вас в неловкое положение и своими познаниями в орфографии.

– Отнеси вещи сеньора Мигеля в гостевую комнату. – Затем он обернулся ко мне: – Сервантес, можете приступать к работе, пока вам готовят обед. Как насчет пяти золотых флоринов в месяц?

Помимо любви к поэзии, кардинал интересовался живописью, музыкой, философией, историей и, в равной мере, внутренней и внешней политикой. Он любил глубокие, занимающие ум беседы – особенно во время плотного обеда с добрым красным вином. Разговоры о религии, казалось, навевали на него скуку: он начинал зевать и стремился скорее сменить тему. И хотя я написал мало, а напечатал еще меньше, Аквавива относился ко мне с уважением, словно к состоявшемуся поэту.

В первые месяцы жизни в Риме, как только у меня выдавалась свободная от работы минута, я превращался в первооткрывателя этого прекрасного города. Словно новый пилигрим, я поклялся любить Рим со страстной нежностью, самоотверженной верностью и чистым сердцем – и вскоре совершенно подпал под его чары. Сияющие улицы и площади, по которым я бродил, ослепленный их красотой и солнцем, были пропитаны кровью христианских великомучеников, и я едва дерзал ступить на эти священные камни. В парках, улицах и переулках все еще отдавалось эхо шагов Микеланджело. Его фрески в Сикстинской капелле казались скорее творением Бога, нежели смертного. Я часами стоял, завороженный их грандиозностью, прелестью и совершенством, – и постепенно начал понимать, что значит создать произведение искусства, которое, подобно «Божественной комедии» Данте, запечатлело бы в себе все свойства человеческого духа.

В Риме не было ни единой мраморной колонны, древней растрескавшейся арки, античной гробницы, таинственной аллеи, древней стены, полуразрушенного храма, поблекшей фрески, разграбленного варварами дворца, тенистой кипарисовой рощи или площади, по ночам служившей местом свидания влюбленных, – словом, ни единого места, которое не доказывало бы бесконечную щедрость Господа к своим детям.

Мои воспоминания о несчастливом прошлом в Испании потускнели, а ностальгия постепенно обратилась в дым. Я без устали открывал для себя все новые церкви, часовни, усыпальницы и базилики; я не мог насмотреться на скульптуры и полотна, украшающие их стены, на фрески, расцвечивающие потолок, на алтари и своды, богато отделанные золотом, – и чувствовал непреходящее опьянение от той красоты, которая окружала меня на каждом шагу.

Твердо решив преуспеть хоть в чем-то в этой жизни, я не покладая рук трудился на кардинала. Родители пожертвовали всем, чтобы устроить мое обучение в «Эстудио де ла Вилья», а я подвел их. В письмах домой я обстоятельно рассказывал о своей работе в доме могущественного Аквавивы (даже преувеличивая его значимость), а также о людях, которые посещали дворец моего покровителя. Однажды я написал, что получил благословение самого папы Пия V. Правда, я не стал уточнять, что одновременно он благословил с балкона еще тысячи верующих. Я надеялся, что это хоть отчасти осветлит черное пятно позора, которое легло на семью по моей вине, и даст родителям повод мной гордиться.

И все же меня не отпускала тревога. Рим был политической столицей мира. Собираясь в церковных приделах, толстозадые прелаты, питавшие одинаковую страсть к роскошной жизни и своим юным алтарникам, охотнее рассуждали о политических интригах, чем о Боге. Я понимал, что не вписываюсь в это общество. Я не обладал раболепной натурой, нужной, чтобы удержаться в резиденциях людей, которые бредили властью, даже если на словах служили Господу. Меня не прельщала карьера в стенах Ватикана. Я чувствовал, что стану одним из презираемых мною лживых, напыщенных поэтов, если позволю этой изнеженной жизни развратить себя.

Папа Пий V обладал даже большей властью и внушал больший страх, чем многие могущественные короли и императоры. Узнав, что Селим II, сын и убийца султана Сулеймана Великолепного, возгордился недавними завоеваниями в Средиземноморье и начал стягивать мощные военные силы в соседней Греции, папа созвал Священную лигу для нового крестового похода против турок. По Риму поползли слухи, что непобедимый османский флот готовит атаку на Италию, дабы уничтожить христианство и поработить верующих. Учитывая, что однажды Италия уже находилась под властью турок, легко было поверить, что они хотят взять реванш и захватить Андалусию – если не всю Испанию – во имя ислама.

Селим II был сыном Сулеймана от любимой жены и бывшей наложницы Роксоланы. Вся его жизнь представляла собой череду запоев и дебошей, так что он даже получил прозвище Пьяница. Монарха не волновали государственные дела: турецкий флот приносил в казну столько золота, что султан мог и дальше нежиться в роскоши, постепенно тупея от винных паров. Дошло до того, что он даровал алжирским пиратам исключительное право грабить жителей Средиземноморья. Однако честолюбие его визиря, сербского перебежчика Мехмеда Соколлу, простиралось куда дальше. Он мечтал расширить границы Османской империи и установить контроль сперва над народами Средиземноморья, а затем и над всей Европой. Успешное завоевание Йемена, Хиджаза и главной жемчужины – Кипра – давало Соколлу основания полагать, что его план более чем исполним.

Для меня была невыносима мысль, что Селим II и его советник поработят христианские народы, пополнят гаремы за счет наших жен и продадут детей в рабство турецким содомитам. Я готов был расстаться с жизнью, лишь бы остановить это чудовище. Решение Филиппа II назначить дона Хуана Австрийского предводителем Испанской армады стало тем знаком, которого я ждал. Мы с молодым принцем родились в один год, и я – далеко не единственный – питал к нему искреннюю симпатию. Хотя он был незаконным сыном Карла V, испанский народ предпочел бы видеть королем его, а не Филиппа, который чувствовал себя в окружении любовниц уверенней, чем на поле битвы. Андалусская кампания против взбунтовавшихся мавров создала Хуану репутацию отважного солдата и умелого полководца. Вскоре он прославился и как военно-морской тактик, захватив алжирские суда, которые нагло заходили в наши воды грабить прибрежные деревни и угонять жителей в рабство. Храбрость Хуана заставляла молодых людей молиться на него. Я мечтал воевать под его предводительством.

Дон Хуан был тем принцем, в котором так нуждалась Испания, – если мы хотели вернуть себе мировое господство. Для меня выбор не представлял труда: благородный принц, настоящий рыцарь, борец со злом и мировой несправедливостью – против жестокого, безобразного, деспотичного Селима II. От того, кто победит в этом противостоянии, зависело, будет Средиземноморье христианским или мусульманским.

Я ликовал, узнав, что испанские войска присоединились к католическому союзу Генуи, Неаполя и Венеции, чтобы противостоять неизбежному удару турок. Силы союзников начали стягиваться к итальянскому побережью возле порта Мессины. Угроза войны уже витала в воздухе, которым мы дышали, она пропитывала наши беседы, мысли и сны. Все юноши в Риме ходили расправив плечи. Жизнь казалась захватывающей как никогда.

Когда кардинал Аквавива не нуждался в моих услугах, я отправлялся в Колизей. В иные ночи я часами сидел на верхнем ярусе и смотрел на пустую арену до тех пор, пока мне не начинало казаться, что она залита кровью, отливающей в лунном свете. Я почти слышал вопли кровожадных римлян. Стоило закрыть глаза, и перед ними возникала разъяренная чернь, поворотом большого пальца решающая судьбу гладиатора – жизнь или смерть.

Я буду убивать турок так же, как повергал в своем воображении львов и гладиаторов на арене Колизея. Мое сердце рвалось из груди от желания защитить испанскую землю и христианскую веру. Однажды ночью, взяв в свидетели только тени статуй и звезды в небесах, я принес клятву – клятву без раздумий отдать жизнь ради победы над турками. Если я выживу, поле боя станет для меня источником бесценного опыта и основой поэмы, которая по силе сможет сравниться с Илиадой или «Песнью о Сиде». Если же мне не суждено стать великим поэтом, я, по крайней мере, буду очевидцем поворотного момента истории.

Через несколько дней мой брат Родриго прибыл в Рим в составе испанского полка под командованием дона Мигеля де Монкады. Мы пили в тавернах, ходили в бордели и непрерывно говорили о славе, которая ждет нас на службе у короля.

Оставалось только уведомить кардинала Аквавиву о своем решении.

– Я буду скучать по вас, Мигель, – сказал он без малейшей досады в голосе. – Видит Бог, в других обстоятельствах я бы тоже отправился на войну. Я буду молиться о вашей безопасности. И помните: в моем доме для вас всегда найдется место.

В последние дни дождливого августа 1571 года христианская флотилия начала собираться в порту Мессины. Меня переполняла жажда подвигов под знаменами нашего благородного и отважного принца, который обещал привести Испанию в новый золотой век. Дни накануне великой битвы мы с Родриго провели на борту «Маркизы», слушая проповеди священников, которые переходили с галеры на галеру, чтобы напомнить солдатам: нет ничего более достойного, чем погибнуть, защищая единственную истинную веру. Как и тысячи других молодых людей, мы с нетерпением ожидали команды к бою, но вместо нее слышали лишь донесения о перемещениях турецкого флота.

мир от турецких полчищ.

Наконец этот момент настал – знаменитый день шестого октября. Наши сердца горели мечтой о бессмертии, когда мы вышли в море на двух сотнях галер и галеасов – тридцать тысяч мужчин, получивших приказ стереть османский флот с лица земли.

В глубине залива, на востоке, нас уже ждал турецкий флот.

Седьмого октября я проснулся в лихорадке и со рвотой. Мне было приказано оставаться на борту.

– Ваша милость, – возразил я капитану Мурене, – я вступил в королевскую армию, чтобы исполнить свой долг, и скорее предпочту умереть за Бога и Испанию, чем выжить, уклонившись от битвы.

– Как хотите, Сервантес. Но вы останетесь в шлюпке, и ни шагу дальше. – Он сделал паузу и неожиданно добавил: – Вы, должно быть, глупец. Кто угодно в вашем положении был бы счастлив избежать сражения. Говорят, Бог любит дураков и безумцев. Может, сегодня он будет с вами.

С южной стороны залива высились Пелопоннесские горы, свидетели множества великих битв Античности. Я представил, что вижу и слышу прославленных греческих героев, которые подбадривают нас с вершин лесистых холмов. Течение несло нас прямо на турецкий флот, выстроившийся цепочкой поперек залива. Рассвет озарил треугольные вражеские стяги с вышитыми луной и звездами. Их кроваво-красный ряд зловеще развевался на ветру. В центре флотилии стоял огромный галиот Али-паши. На его мачте красовался гигантский зеленый флаг, на котором, по слухам, имя Аллаха было выткано золотом двадцать девять тысяч раз. Устрашающая песнь турок и вид их пламенеющих на солнце парусов придавали минуте особенное величие. Затем до нас донеслись боевые крики, которые, казалось, издавала одна громадная глотка – глотка дракона, чьи красные глаза следили за нами из облаков.

Несколько часов обе флотилии стояли друг против друга неподвижно. Полуденное солнце пылало уже высоко в небе, когда наконец поступил приказ готовиться к битве. Стратегия дона Хуана раскрылась, только когда пенные изумрудные валы понесли нас навстречу противнику: мы не собирались атаковать в лоб. Испанская Армада разделилась на два фланга, оставив в центре группу кораблей с самыми мощными пушками. Колонны направились к разным берегам бухты. Мы с Родриго оба были на северном фланге, но на разных кораблях. Тошноту как рукой сняло.

Турки открыли огонь первыми. К нам метнулась стремительная стена пламени, за которой последовал оглушительный грохот, словно сами небеса обрушились на землю. Мое сердце остановилось – и снова забилось, когда наши галеры ответили не менее мощной канонадой в сторону корабля Али-паши. Это был сигнал двум флангам сближаться с турецкими судами. Мы приготовились идти на таран, как только получим поддержку артиллерии. Из всего оружия, имевшегося в распоряжении османов, мы больше всего опасались греческого огня. Если он попадал на корабль, спастись было невозможно: ни вода, ни песок не могли потушить это проклятое пламя.

– и турок, и христиан – поглотило облако горячего дыма. В эту секунду я ощутил нечто необъяснимое и удивительное: я больше себе не принадлежал и был не Мигелем Сервантесом, а частью чего-то огромного – народа, церкви, истории; истинным солдатом в Господнем воинстве. Я стал тысячами людей сразу – огромным, неуязвимым и ужасающим организмом наподобие циклопа.

Поступил приказ идти на абордаж и атаковать врукопашную. Засверкали алебарды. Следующие несколько часов я сражался под градом отрубленных пальцев, рук, ног и голов. Я насквозь промок от фонтанов крови, которыми обдавали меня, валясь со всех сторон, обезображенные и обезглавленные тела.

Как только прозвучал сигнал к атаке, мой страх испарился. Стоило одному солдату погибнуть, как его место тут же занимал другой; стоило этому скорчиться от смертельной раны, как у него за спиной появлялся третий, здоровый. Меня вовлекло в неиссякаемый поток солдат, прущих напролом, – кровожадную толпу, выкрикивающую боевые кличи, оскорбления, молитвы и проклятия на испанском, итальянском, турецком и арабском.

Я уже отправил в ад множество турок, когда осколок ядра раздробил мне левую руку; обнажились изломанные кости. Сперва я не почувствовал боли и продолжал атаковать здоровой рукой, пока мощный удар в грудь не опрокинул меня навзничь и выстрел аркебузы не оставил дыру в туловище. Я попытался остановить поток крови, заткнув рану кулаком – но тут прогремел второй выстрел, и пуля прошла в нескольких сантиметрах от моих пальцев. Легкие были полны пороха, в тело впились куски железа. Я с трудом поднялся на ноги и зашатался как пьяный, чувствуя вонь собственной горелой плоти и пытаясь найти хоть какую-то опору, чтобы снова не свалиться на палубу – где, как я знал, меня неминуемо затопчут до смерти.

Люди вокруг продолжали кричать и умирать; корабли загорались и тонули, заглатывая воду огромными пробоинами; нас обволакивал удушливый черный дым; но я по-прежнему вонзал клинок во все, что движется, намереваясь – несмотря на свое бедственное положение – забрать на тот свет каждого еретика, который встретится на моем пути.

– если брат мой безнадежно ранен и сгорает от невыносимой боли. Молился, чтобы наши родители не потеряли обоих сыновей в один день.

* * *

Я подумал, что брежу, когда моего слуха достигли крики на испанском и итальянском: «Победа! Победа!» Исход битвы предопределился, когда гребцы на турецких галерах – христианские и греческие рабы, которым сняли кандалы, чтобы они могли ловчее действовать во время битвы, – прыгнули за борт и, вплавь добравшись до берега залива, скрылись в густых лесах. К закату стало понятно, что мы убили огромное количество турок, что наши потери меньше и что мы победили до сих пор непобедимый турецкий флот. Испанцы принялись в восторге кричать и улюлюкать, когда остатки османского флота в панике бежали из Коринфского залива вместе со своим командиром.

Мне казалось, что я уже многие часы лежу на спине в углу палубы, заваленный пустыми бочками и трупами. Я до сих пор оставался жив лишь потому, что страстно, отчаянно не хотел умирать так далеко от родной земли. Откуда-то доносились приказы не преследовать турок. Испанцы отдыхали от ратного труда. Мир безмолвствовал. Великая битва при Лепанто завершилась – я стал частью истории.

Однако наш корабль был подожжен и теперь быстро тонул. Я из последних сил приподнялся на скользких от крови досках и выглянул за борт. Поверхность моря была усеяна таким множеством мертвецов, что солдаты, перебираясь с одного корабля на другой, ходили по телам, словно по земле. Те несчастные, которых задел греческий огонь, с воплями ныряли в воду, живыми факелами подсвечивая залив. Я дополз до плота, где друг на друге лежали мусульманин и христианин – мертвый и умирающий. Смерть превратила их в жалкие сломанные марионетки, сделанные из одного и того же материала. Я ухватился за край плота здоровой рукой и попытался подтянуть его к себе – как вдруг чья-то объятая пламенем ладонь поднялась из глубины, словно собираясь схватить меня за горло и утащить на дно. Я закричал и, не удержавшись на ногах, свалился в воду.

Море было алым от огня, который, не потухая, качался на вздыбленных волнах. Я твердил себе, что зловоние горелого дерева, пороха и обугленной плоти – не Божий промысел, а искушение дьявола. Мир вокруг начал терять границы, все словно подернулось рябью. «Господи, отпусти мне грехи, – взмолился я. – Прости, что я столько раз шел против Твоего закона. Помилуй мою душу». И я закрыл глаза в полной уверенности, что открою их уже на том свете.

– Ты в больнице в Мессине. Святая Дева спасла тебя, – сказал брат.

Боль в груди и бесполезной левой руке была невыносима. Я застонал. Монахиня смочила мне губы, но я едва мог дышать. Казалось, пламя пожирает меня изнутри. Несколько глотков настойки опия утишили его, ко мне вернулась способность думать. Брат объяснил, что нашел меня в ночь после битвы на берегу, погребенного под грудой мертвых тел.

ночи от собственного крика: мне то снилось, что греческий огонь обратил меня в живой факел, то будто я единственный выжил в битве и теперь брожу по пустынному берегу, усеянному обрубками конечностей и изуродованными телами – зрелище страшнее всех картин ада, какие я только мог вообразить.

Родриго покинул армию и нашел работу, чтобы я мог получать нужные лекарства и есть хоть что-нибудь, кроме водянистой больничной похлебки. Когда я наконец поправился настолько, чтобы выйти в мир со своей иссеченной шрамами грудью и безвольно обвисшей рукой, от меня осталась лишь половина того человека, который отправился сражаться при Лепанто. И я чувствовал себя вдвое старше своего возраста.

бесконечной резни, от бесконечной дороги, от бесконечных кампаний против турок. Но больше всего мне опостылело зловоние госпиталей, где мои братья по оружию заживо гнили на соломенных подстилках, пожираемые личинками мух.

Когда я сказал Родриго, что готов вернуться в Испанию, он ответил:

– Поедем вместе, брат. Я уже вволю нагляделся на войну и подвиги. Вернемся домой, найдем работу, будем помогать родителям. В конце концов, я хочу иметь семью и детей.

Крохотного жалованья за нашу службу едва хватило, чтобы нанять каюту на галере «Эль Соль», шедшей из Неаполя в Барселону. Какая ирония: я покинул Испанию, чтобы уберечь правую руку, и теперь возвращался с изувеченной левой, которая свисала безвольной плетью и оканчивалась у запястья шишковатой опухшей культей – просто шар кожи, налитый кровью и готовый взорваться, если поскрести его чуть сильнее: рука чудовища.

Конечно, путешествуя на одиночном судне, мы рисковали попасть в руки пиратов. Но в противном случае нам бы пришлось неделями ждать флотилии, а средства были на исходе. В битве при Лепанто христианский флот совершил фатальную ошибку, отказавшись от преследования османов, которые находились тогда в нашей власти. Всего за год турки собрали новую армию, перевооружились и, восстановив господство над Средиземноморьем, вновь обратили в страх моряков и жителей побережья. Я оставил в битве при Лепанто часть мяса и костей – ради мгновенной вспышки славы! Теперь казалось, что никакого сражения и не было. Вскоре жители Средиземноморья расценивали Лепанто уже как провал и при любом упоминании битвы презрительно поджимали губы.

– герцога де Сессы. В письмах содержались рекомендации его величеству назначить мне пенсию за проявленную в битве храбрость, а также наградить за участие в кампаниях на Корфу и Модоне и даровать полное помилование за ранение Антонио де Сигуры.

Однако я знал, сколь медленно вращаются колеса испанского правосудия. Пройдут годы, прежде чем мое дело будет заслушано в суде, – и еще вдвое больше времени, прежде чем мне выплатят пособие. На что мне жить до этого? На помощь моей и без того нищей семьи рассчитывать не приходилось. Отцу я, однорукий, – слабое подспорье. Какое ремесло позволит обойтись одной рукой? Возможно, опыт, который я приобрел в Риме в качестве испанского секретаря кардинала Аквавивы, позволит мне работать переписчиком? Военная стезя не принесла мне богатства, но я все еще могу преуспеть как поэт. В сердце снова затеплилась надежда. Семья еще будет мной гордиться. Наивный мальчишка, прибывший в Италию с цыганским табором, вряд ли узнал бы себя в мужчине, который теперь возвращался на родину нищим калекой. Но одно осталось неизменным: вера, что мне все-таки суждено прославиться.

В первую ночь в открытом море, когда «Эль Соль» легла на курс до Испании, а пассажиры разбрелись по своим койкам, я поднялся наверх полюбоваться небом. Воздух был таким мягким, а небо так пронзительно сияло мириадами звезд, что я решил ночевать на палубе. Я устроился на досках, раскурил трубку, положил голову на бухту смоленых канатов и задумался, где был бы сейчас, если бы в тот далекий день все-таки решил плыть в Новый Свет. Чем меньшее расстояние отделяло нас от Испании, тем больше я думал о Мерседес. Увижу ли я ее снова? За эти годы я написал ей множество писем, но ни разу не получил ответа. И хотя моя любовь с течением времени сделалась менее бурной, образ Мерседес по-прежнему хранился в заповедном уголке памяти, символизируя собой те дни, когда моя жизнь еще не превратилась в череду злоключений.

Через три ночи и четыре дня мы разглядели на горизонте снежные пики гранадского хребта Сьерра-Невада. Я уже начал верить, что мы доберемся до Испании без происшествий. После дня бурной качки море успокоилось; луна озарила безупречную гладь, в паруса нам дул попутный африканский бриз. Капитан Арана приказал закрепить весла и позволить ветру самому нести нас домой. Небо было так ясно, что мы могли разглядеть море до горизонта во все стороны. Пассажиры «Эль Соль» вдыхали нежные ароматы, принесенные ветром, и любовались мерцающими звездами. Команда коротала время за игрой в карты. Родриго услаждал слух дам, распевая испанские баллады и подыгрывая себе на виуэле. Но изменчивая фортуна всегда выбирает для удара именно тот момент, когда мир кажется особенно приветливым и дружелюбным.

Внезапно три огромных корабля, словно вынырнув из царства Посейдона, на огромной скорости подлетели к нам прежде, чем гребцы успели занять свои места, канонир – зарядить пушку, а капитан – отдать команду поднять все паруса. Нос самого большого из судов приблизился настолько, что мы смогли разобрать обращенные к нам вопросы на каком-то странном языке. Через некоторое время я понял, что это лингва франка – смесь наречий, распространенная в Северной Африке.

– Это алжирские пираты! – закричал капитан Арана. – Не отвечайте им!

Да, то были те бесчестные корсары на службе у алжирского правителя Гасана-паши, что охотятся за живым товаром в Средиземноморье. Даже самые храбрые из нас испытали страх.

– Все женщины и дети должны немедленно разойтись по каютам и запереться! – крикнул капитан Арана со своего мостика. – И ради всего святого, не отпирайте дверь, пока наша судьба не решится и от команды не поступит такой приказ.

Женщины схватили детей и бросились в каюты, шурша юбками и причитая: «Защити нас, Богородица! Дева Мария, не оставь нас!»

Мы достали пистолеты, зарядили мушкеты, обнажили кинжалы и извлекли из ножен шпаги, готовясь защищать себя и своих спутниц. Я обернулся к Родриго:

– Если будет драка, давай держаться вместе.

Близость сражения не пугала, а возбуждала моего брата: он был прирожденным бойцом. Я увидел в его глазах воинственный блеск. Все Сервантесы отличались горячностью и буйным нравом, но Родриго был самым бесстрашным из нас. Смерть в бою его не пугала. Он был молод, здоров, силен и мог защититься куда лучше меня, хотя я по привычке чувствовал ответственность за младшего брата. «Я буду драться до смерти даже одной рукой», – мысленно поклялся я.

Я услышал крики из-под палубы: боцманы понукали гребцов живее орудовать веслами. Постепенно мы начали отрываться. Когда я уже поверил, что мы избежим пленения, алжирцы выпустили два пушечных ядра: первое прошло мимо, а второе переломило нашу мачту пополам. Несмотря на удушливый бледно-желтый дым, мы пытались подбадривать друг друга криками: «За Христа! За истинную веру! За честь короля! За Испанию!» У подножия сломанной мачты уже лежали два матроса – в алой луже и с вывалившимися внутренностями. У меня перед глазами ожили картины битвы при Лепанто.

Алжирцы спустили на воду множество лодок. Там были сотни человек, и все они бешено гребли по направлению к нам. У пятидесяти человек с «Эль Соль» не было ни малейших шансов против этой орды. Мы приготовились к смерти.

– Не сопротивляйтесь! Если мы пустим в ход оружие, убьют всех. Их больше. Послушайте меня, не сопротивляйтесь.

– Лучше смерть, чем рабство! – раздался гневный выкрик из толпы.

– Ради наших женщин и детей – не сопротивляйтесь. – Голос капитана стал умоляющим. – Мы должны сдаться ради спасения невинных. Молите Господа о чуде. Это наш единственный шанс.

Не встретив никакого сопротивления, пираты поднялись на борт «Эль Соль», выкрикивая: «Смерть христианам! Вы все будете рабами!» Затем они принялись поносить нашу веру и короля Филиппа. Экипаж взяли в плотное кольцо, и отступник, говоривший по-испански, пролаял:

– Если хотите жить – бросайте оружие! Теперь корабль принадлежит арнауту Мами, и вы все – его собственность!

– на голову выше остальной банды – тучный мужчина с длинной светлой шевелюрой, большими голубыми глазами, словно сделанными изо льда, и змеиной улыбкой на губах. Выплевывая богохульства на ломаном испанском, он вытащил из нашей кучки двух моряков помоложе, обнажил саблю и перерезал одному горло. Матрос повалился на палубу, из горла тугой струей хлынула кровь. Мами дернул клинок на себя и одним молниеносным движением обезглавил беднягу. Второго моряка – он пребывал в таком ужасе, что не мог шевельнуться, – постигла та же участь. Арнаут Мами выбросил головы за борт и обратился к своим людям:

– Вытаскивайте из трюмов сундуки. Выламывайте двери, если нужно.

Часть пиратов отправилась вниз, другие открыли огромные мешки и приказали нам отдавать все монеты и ценные вещи, спрятанные на теле. Мы молча подчинились. Я носил письма от дона Хуана Австрийского и герцога Сессы в кожаном кисете под рубашкой. Моя судьба зависела от этих писем. Нам велели раздеться. Я тайком вытащил письма из кисета и сжал в кулаке. Мне почти удалось спрятать их между ягодицами, когда один из пиратов ударил меня по голове рукояткой кинжала и заорал:

– А ну, быстро отдай, или умрешь как собака!

Происшествие привлекло внимание арнаута Мами, который забрал мятые документы и принялся их изучать. По всей видимости, хотя он и мог скверно объясниться на испанском, но читать по-кастильски не умел.

– Юссиф! – окликнул он. – Что в этих письмах?

Корсар, показавшийся мне испанцем, который долгое время пробыл в плену и в итоге обратился в ислам, пересказал Мами содержание бумаг. Тот привык на глаз определять стоимость будущих рабов и сразу обратил внимание на мою искалеченную руку.

– Покажи другую, – велел он.

Я протянул правую руку. Он провел по ладони указательным пальцем, на котором красовался перстень.

– У тебя рука женщины, – сказал он с презрительной усмешкой, а глаза его уже забегали вверх-вниз, назначая мне цену. – Ты важная птица. Может, аристократ. Письма это доказывают.

– Если кто-нибудь причинит вред этому человеку, – и он поднял правую руку, выставив вперед два растопыренных пальца с длинными ногтями, – глаза вырву. Всем ясно?

Корсары возвращались на палубу с тяжелыми сундуками. Они ждали приказа Мами. Арнаут сбил топором замок на одном из сундуков, быстро обшарил его, и губы пирата расплылись в отвратительной усмешке. Он выбрал несколько колец, пригоршню монет и бросил на палубу. Пираты слетелись на них, словно голодные стервятники на падаль. Затем Мами отдал топор помощнику и жестом приказал сбивать замки с остальных сундуков.

Нам было приказано не двигаться – если, конечно, мы не хотели расстаться с головами. Оставалось молча смотреть, как добычу пересчитывают и переносят на корабль Мами. Затем нас поделили на три группы. Женщин и детей отправили на корабль арнаута. На второе судно перевезли тех мужчин, которые показались корсарам простолюдинами – то есть вряд ли имели семьи, способные выплатить за них богатый выкуп. Этим несчастным предстояло стать гребцами, что фактически означало смертный приговор. Остальных пассажиров – одетых как священники и дворяне или имеющих соответственные манеры – отправили на третий корабль.

К моему великому облегчению, Мами решил не разлучать нас с Родриго, узнав, что тот приходится мне братом, а потому тоже представляет ценность. Когда «Эль Соль» обчистили до нитки, пират, покидавший корабль последним, разлил по палубе смолу и поджег его. Судно окуталось огнем и дымом. Мои надежды затонули вместе с ним. Даже когда корабль ушел под воду, греческий огонь продолжал облизывать палубу, и «Эль Соль» чудовищным факелом освещала дно Средиземного моря.

– по четыре человека на весло, прикованные за запястья и лодыжки железными цепями. Те оканчивались кольцами, ввинченными в борта. Некоторые из рабов говорили по-испански, другие – на иных европейских языках. Они были обнажены, если не считать обмотанной вокруг бедер тряпки. Спины несчастных напоминали сырое мясо, в котором копошились черви. На гное, окружавшем их ужасные раны, пировали стаи гудящих мух. Мы старались не дышать глубоко и не открывать рот без необходимости, боясь ненароком проглотить одну из них. Насекомые атаковали нас с такой яростью, словно задались целью попасть внутрь наших тел и прогрызть оттуда путь наружу.

Дни сменялись ночами. Низкий потолок не позволял распрямиться, мы сидели зажатые в тесноте, как сельди в бочке. Родриго удалось найти местечко возле меня. В дальнем конце каморки было единственное круглое окно, через которое я видел голубые проблески неба и моря. Нужду предполагалось справлять через дыру в полу, но передвигаться было так трудно, что иногда оказывалось легче сходить под себя. В таких невыносимых условиях все сословные различия очень быстро стерлись. Аристократы, священники и идальго превратились в животных, стремящихся выжить любой ценой.

Нашу кровь пили блохи, клещи и вши; по стенам ползали жирные черные тараканы; под ногами шныряли злобные крысы. Нам изредка приносили ведро с пресной водой, и каждый мог выпить по полкружки. Если же ведро пустело прежде, чем кто-то успевал напиться, этим несчастным приходилось ждать, когда ведро принесут в следующий раз. Если жажда становилась невыносимой, мы пили мочу друг друга. Все, что перепадало нам из еды, – отсыревшие сухари, кишащие червями. Мы приноровились есть вшей и блох, которые ползали у нас в волосах, начали ловить тараканов, а иногда до смерти затаптывали крыс, разрывали их на куски и жадно поглощали внутренности.

Женатые мужчины сходили с ума от страха за свои семьи. Все боялись, что их жены и дочери пополнят собой турецкие гаремы, а сыновей продадут содомитам. Одному члену команды удалось сохранить свои четки. «Отче наш» и «Богородица», повторяемые шепотом бессчетное множество раз, несколько облегчали наши страдания. Только молитвы помогали прогнать навязчивое ощущение, что это путешествие прямиком в ад. Те из нас, кому повезло родиться дворянином, могли быть спокойны, зная, что их семьи незамедлительно выплатят требуемую сумму. Но наши с Родриго родители никогда не наскребли бы денег на выкуп двоих сыновей – а скорее всего, даже одного. Какая судьба ждет безрукого калеку? Слуга в доме Мами? Я даже мысли не допускал, что мы с Родриго останемся в Алжире до конца своих дней. Хотя мое положение казалось безнадежным, я твердо решил при первой возможности бежать в Оран – испанский городок на востоке Алжира, – а оттуда уплыть в Испанию хоть на бревне.

Иногда я просыпался по ночам от кошмаров. Вокруг было так темно, а воздух наполняло такое зловоние, что в первую секунду мне казалось, будто я до сих пор лежу на греческом берегу, заживо погребенный под грудой мертвых тел, а то ничтожное количество воздуха, что достигает моих ноздрей, пропитано запахом горелой человеческой плоти.

выглядел как обычный кастильский попрошайка, больной и голодный, спросил меня:

– Сервантес, а вы правда поэт?

Я ответил утвердительно.

– Может, вы нам что-нибудь почитаете? Скоротаем время.

Увы, я не относился к числу авторов, которые помнят свои сочинения наизусть. В таком подавленном состоянии я смог воскресить в памяти лишь несколько случайных сонетов моего любимого Гарсиласо де ла Веги, которого в лучшие дни мог процитировать даже во сне.

«Добрая песня прогонит любую печаль». Чтобы скрасить последние часы бедняги, мы с Родриго затянули боевые песни, которые распевали еще перед Лепанто. Сперва больной стонал в агонии, но вдруг затих и прислушался, и выражение муки на его лице сменилось слабой улыбкой. Конечно, наша немудрящая музыка не могла вырвать его из когтей смерти, но хотя бы на несколько минут заставила забыть о скором конце.

Наши тюремщики не потрудились убрать мертвеца, даже когда тот начал разлагаться. Его живот постепенно раздувался, пока однажды ночью не лопнул с громким хлопком, забрызгав всех, кто сидел рядом, остатками внутренностей. Затем тело загорелось. Гребец, проснувшийся первым, завопил и принялся греметь цепями. К тому моменту, когда пираты сбежались на шум, труп уже напоминал обугленную искривленную ветвь. В следующие ночи мы не раз просыпались в холодном поту, крича и дрожа от ужаса. Некоторые принимались душить соседей, приняв их за пиратов; другие впали в детство и звали матерей. Третьи причитали, что на самом деле мы уже в аду, расплачиваемся за грехи. Один из нас, совсем помешавшись, верещал: «Боже, порази меня! Если в Тебе есть хоть капля жалости, пошли мне смерть! Я не хочу завтра просыпаться!»

Вот тут Родриго и предложил:

– Почему бы нам не сочинить песню? Ты – слова, а я мелодию.

Хотя корсары отобрали его виуэлу, мы все равно коротали часы, складывая куплеты. Однажды ночью, когда наш корабль попал в бурю настолько яростную, что все уже примирились с перспективой отправиться на дно в кандалах, мы с Родриго наконец выступили дуэтом:


Мы угодили в страшный шторм,
Грохочет г ром, лютует море,
И волны дыбятся кругом.
Прощай, Испания родная!


Ах боже мой, какой удар!
Как ты там, дорогая Испа-а-ания?
Сидим, прикованы цепями,

Глаза наполнены слезами,
Беспечной молодости жаль!
Мы были добрые сеньоры,
Теперь турецкие рабы.

Мы все – заложники судьбы!
Как ты там, дорогая Испа-а-ания?

Несколько слушателей попросили повторить. После третьего раза некоторые запомнили текст, и мы приноровились петь хором. Даже качка стала казаться тише. Когда мы все вместе повторяли эти нехитрые слова, словно доказывая себе, что еще живы, я вдруг снова ощутил вкус свободы.

Светало. Я различил сквозь пелену тумана очертания огромного улья, высящегося над лесистой горой. Белые здания громоздились одно над другим. Это мог быть только алжирский порт. Допуская, что это сон, я не проронил ни слова – только потряс головой и протер глаза кулаками. Видение города, похожего на Вавилонскую башню, снова растворилось в тумане. Однако храпящие мужчины и поднимающееся от пола зловоние были вполне реальны. Шли минуты, небо светлело, и я наконец отчетливо увидел мол для защиты Алжира от вражеских кораблей.

«Мы прибыли». Один из мужчин тоже услышал меня, и вскоре все проснулись, охваченные возбуждением и ужасом. Некоторые принялись плакать, чувствуя, что окончание морского путешествия не значит окончания наших мучений. Но я знал, что на суше мои шансы на спасение куда выше, чем в этом проклятом трюме.

Уже совсем рассвело, когда порт предстал перед нами во всем своем мрачном величии. Чем ближе мы к нему подходили, тем громче становился бой барабанов и ликующие рулады труб. Три наших корабля вошли в гавань, выпустив в сторону моря победный залп. Ему ответили пушки с городских стен.

Когда суда пришвартовались, нашу притихшую компанию вывели на палубу. Я столько времени просидел, скрючившись, что теперь колени подгибались. В то же время свежий воздух и жаркое солнце Алжира, которое приятно согрело продрогшее в сыром трюме тело, пробудили во мне неожиданную бодрость.

Женщины и дети уже ждали на причале. Мы вздохнули с облегчением, увидев, что горничные и дуэньи по-прежнему с ними. Дамы стояли тесным кружком: лихорадочно перебирали четки, посылали мужьям взгляды, преисполненные молчаливого отчаяния, и с мольбой смотрели на небо. Матери обнимали детей и баюкали младенцев. Я заметил, что за время плавания даже у молодых девушек появились морщины; волосы некоторых побелели. Теперь им предстояло стать служанками богатых турчанок и мавританок. Мы знали, что стоит правителю Алжира или высокопоставленному алжирцу проявить малейший интерес к какой-либо из пленниц – и она тут же окажется в его гареме. А скольких по военному обычаю обесчестили пираты?

Люди арнаута Мами начали выгружать добычу и сворачивать паруса. Весла вынесли на палубу, а затем отправили в ближайший сарай вместе с балластом. Боцманы, которым не терпелось скорее отправиться в город, злобно щелкали кнутами, понукая матросов работать живее. Однако вся эта суматоха ни на секунду не заставила меня забыть, что отныне мы пленники в рабовладельческой столице Северной Африки.

чтобы мы могли избавиться от грязи, покрывавшей наши тела наподобие сухой жесткой шкуры. Когда мы принялись ее оттирать, воздух наполнился невыносимым зловонием. Решив, что теперь мы выглядим достаточно чистыми, пираты велели как следует отмыть лица и головы. Затем они достали сверкающие острые лезвия и ловко сбрили нам волосы, усы и бороды. Последовали новые ведра с водой. Нас поливали до тех пор, пока на телах не осталось ни одного мыльного пузырька. Я едва признал собственного брата в бритом голом парне рядом. К тому моменту, когда пираты защелкнули у меня на лодыжках железные кольца, я уже окончательно почувствовал себя рабом.

Впервые за несколько дней нам выдали ведра с питьевой водой и ковши, а также сухие алжирские лепешки из жирного теста. Мы с жадностью вонзили в них зубы, стараясь не уронить ни единой крошки и нимало не заботясь о приличиях. Никогда еще я не ел и не пил с большим наслаждением. Я наконец был чист и сыт, Родриго сидел рядом, мы молчали. Пока брат оставался в поле зрения, я не терял надежды. Я знал, что служу для него примером, а потому велел себе быть сильным и мужественным.

– мы больше не напоминали восковых кукол. Солнце вернуло нам человеческий облик.

– Ну вот, теперь, когда мы выглядим прилично, они выставят нас на продажу, – заметил мой сосед.

– Помните, что ни один человек не может принадлежать другому человеку, а только Богу, – напомнил отец Габриэль, молодой священник из нашей компании. Мы по одному подошли к нему и опустились на колени. – Господь с вами, дети мои, – сказал он и осенил каждого крестным знамением.

Последовал приказ сойти на землю. Мы спустились по длинному деревянному трапу и сгрудились на причале. Пираты выставили длинные острые пики между нами и женщинами с детьми.

Внезапно мы услышали странный грохот – будто сотни железных молотков ударяли по булыжной мостовой. Наместник алжирского правителя Гасан-паша – сардинский перебежчик, поставленный управлять этим сборищем убийц и грабителей, – намеревался лично посетить причал, чтобы первым выбрать себе новых рабов.

Сначала в воротах показался отряд воинов в ярких одеждах. Это были знаменитые албанские янычары, которых я раньше видел только на картинах и книжных иллюстрациях. Одно слово «янычары» вселяло страх в сердца европейцев. Все знали, что эти головорезы получают плату соответственно количеству христианских скальпов, предъявленных командиру после боя. Если убитых врагов оказывалось слишком много, в качестве доказательства им отрезали уши и языки. Когда же битва превращалась в бойню, янычары забирали только указательные пальцы.

Чем ближе подходили янычары, тем туже стягивалась на моей шее призрачная удавка. Даже пираты смотрели на них с благоговейным ужасом. Казалось, голубые глаза янычар представляют собой гладкие куски стекла, которые море шлифовало в течение многих лет, а затем выбросило на берег. В них не было света, словно они принадлежали созданиям без души. У меня побежали мурашки по спине.

перьями, которые покачивались в такт шагам. Носки красных кожаных башмаков загибались кверху.

За янычарами шествовала пехота Гасан-паши, одетая в красные жилеты с прорезью на груди и синие халаты с длинными рукавами, которые ниспадали до самых лодыжек. От этих мужчин веяло мощью огромных диких зверей. Звук их шагов – которые и издавали этот дьявольский металлический лязг благодаря подковам на каблуках – устрашал и завораживал. Все время своего алжирского плена я ничего так не боялся, как этого звука. Для раба он означал одно: пора бежать, прятаться, перелезать через стены, проваливаться сквозь землю или растворяться в воздухе.

Далее следовала процессия золотоволосых мальчиков, разодетых в пышные турецкие костюмы. Они играли на барабанах, трубах, флейтах и кимвалах. Мелодия, которую они выводили, скорее напоминала похоронный марш и, видимо, должна была вселять ужас в сердца прохожих. Лица мальчиков не выражали ровным счетом ничего.

За ними показалась кавалерия, гарцевавшая на изящных черных и белых арабских жеребцах с пышными хвостами и в красочных плюмажах. Наконец показались и берберские воины верхом на верблюдах, облаченные в темно-синие халаты и платки, которые закрывали все лицо, кроме антрацитово-черных глаз в ободе густых ресниц, – это были потомки тех самых берберов, которые много лет назад захватили Андалусию.

Ни выезды папы римского, за коими я наблюдал в Ватикане, ни процессии с участием короля Филиппа, устраивавшиеся в Мадриде по особым случаям, не могли поспорить с этим зрелищем ни роскошью, ни яркостью, ни мощью.

– босые и в набедренных повязках, едва прикрывавших срамные места. Их гладкая кожа сияла так, что они не нуждались ни в каких украшениях. Огромный тюрбан Гасан-паши, пурпурный с темно-синим, походил на полную луну. Наместник был одет в вишневый халат – ткань ярко сверкала на солнце. На плечах его лежала короткая медно-рыжая шкура какого-то зверя наподобие лисицы; ее цвет повторял оттенок бороды наместника. Мощная фигура Гасан-паши казалась высеченной из гранита. Изогнутые брови и нос с горбинкой придавали ему сходство с ястребом, который готовится напасть и одним ударом раздробить череп жертвы.

Наконец процессия остановилась. Гасан-паша при помощи нубийцев спустился с помоста. Каждое его движение излучало властность и жестокость. Пираты бросились на колени, прижав ладони и лбы к земле. Арнаут Мами первым поднял голову. Гасан-паша подозвал его едва заметным кивком. Мами приблизился к нему мелкими шажками и снова упал на колени. Затем он взял край халата наместника, поцеловал его и закричал: «Хвала Магомету!»

Первым делом Гасан-паша осмотрел мальчиков, однако не выказал к ним особого интереса. Судя по его свите, наместнику и так хватало европейских мальчишек. Затем он перешел к группке женщин и отобрал для себя самых прелестных и утонченных сеньорит и их дуэний. Когда дело дошло до мужчин, Мами указал на меня и прошептал: «Калека, мой господин!» Когда наместник заметил мое увечье, то сделал мимолетный жест ладонью, словно приказывая исчезнуть с его глаз. Меня тут же оттеснили к дальнему краю и приказали держаться как можно ближе к женщинам и детям, которых еще не разлучили с семейством. В эту минуту я почувствовал боль даже острее, чем после Лепанто. Меня переполняли страх, отвращение и закипающая ярость. Я поклялся сделать все возможное, чтобы когда-нибудь покарать это земное воплощение дьявола.

На мужчин у всемогущего паши ушло больше времени. Сперва он выбрал самых крепких на вид. К счастью, Родриго отличался хрупким сложением – как и все Сервантесы. Затем он подозвал арнаута Мами и начал расспрашивать о достоинствах и умениях прочих членов экипажа. Наконец он объявил, что забирает двух хирургов, которые путешествовали на борту «Эль Соль», плотников, кузнецов и поваров. Для меня было невыносимо видеть ужас на лицах людей, чьи умения бессердечный наместник оценил столь высоко, что теперь им суждено было закончить жизнь в рабстве.

Закончив осмотр пленников, Гасан-паша по-испански обратился к мужчинам, ставшим его собственностью:

– Слушайте внимательно, христиане. Отныне вы в моей армии. Если будете хорошо работать и не пытаться сбежать, получите награду. А если перейдете в ислам, – он сделал паузу, чтобы все успели осознать вес его слов, – клянусь Аллахом, я в ту же минуту вас освобожу.

Тем мужчинам, которых наместник забраковал, приказали отойти в сторону. Теперь их должны были продать богатым людям, которые искали слуг, садовников или наставников для своих детей.

Наместник вернулся на подушки и укрылся от солнца под зонтом из белых страусиных перьев, который держал еще один африканский колосс. Начались общие торги. Гасан-паша наблюдал за происходящим из-под сонно прикрытых век и с каменным лицом.

– величайшем ужасе христианских родителей. Эти торговцы невинностью заглянули мальчикам в рот, пересчитали зубы, а затем бесцеремонно стянули штаны.

– Вот от этого мы сразу же избавимся, – сказал один из покупателей, дергая трясущегося паренька за крайнюю плоть. Согласно обычаям турок, обрезание мальчиков служило первым шагом к их обращению в ислам. Не было ни одного христианина, который не слышал бы историю о наместнике из Северной Африки, который выстроил детей-католиков в ряд и сек их до тех пор, пока они не согласились сменить веру. Тех же, кто упорствовал, били, пока они не истекли кровью.

– Я влюбился в этих щенков! – заявил один из мужчин. – Арнаут Мами, они должны быть моими. Когда они перейдут в ислам, я их усыновлю.

Мать мальчиков забилась в рыданиях, затем истошно закричала и потеряла сознание. Другие женщины зашумели, пытаясь привести ее в чувство.

Арнаут Мами с отвращением взглянул на них и ответил покупателю:

– Младшему всего семь, так что я уступлю его за сто тридцать золотых эскудо. В таком возрасте они никогда не оказывают сопротивления, и вы без проблем сможете использовать его как захотите. А вот старший… – Он схватил паренька за руку и принялся вертеть, как чистопородного пса. – Даже красота Ганимеда блекнет в сравнении с ним. Возможно, он окажется вам не по карману. Признайте, это самый совершенный образец отроческой прелести, который вы видели. – И Мами запустил пальцы в волосы мальчика.

– Убери руки от моего сына, чудовище! – заорал он.

Мами обернулся:

– Еще одно слово – и я снесу голову тебе и твоей женщине. – И он снова обратился к купцу: – Вы больше нигде не найдете такую игрушку. Он легко принесет пять сотен золотых эскудо в любом порту на Берберийском побережье и где угодно в Турции. Кади, имейте в виду: они продаются только парой.

– Во имя Магомета, Мами, прекрати торговаться, – ответил кади с заметным волнением. – Я с самого начала собирался взять обоих. Просто назови цену. Этот мальчик должен быть моим. – он указал на старшего бедолагу, которого уже трясло крупной дрожью. – Я поражен его красотой и манерами. Как твое имя?

– Фелипе, господин.

– Что за медовый голос! – восторженно пробормотал кади своим спутникам. – И изящество газели. Послушай, милый, отныне ты мой сын, и тебя зовут Гарун.

И он крепко обнял Фелипе. Паренек попытался высвободиться, и кади сделал знак паре своих рабов. Те сейчас же схватили младшего брата, который вопил и яростно отбивался.

– Отец, куда они нас ведут? – закричал Фелипе.

Отец мальчиков безутешно рыдал и только мелко тряс головой. Мать наконец пришла в себя и принялась слабым голосом умолять купца:

– Прошу вас, господин, пожалуйста, позвольте мне только раз обнять моих мальчиков, прежде чем мы навсегда расстанемся…

Я опасался за ее жизнь.

– Замолчи, женщина, – проворчал кади. – Теперь они не твои дети, а мои.

Остальные пленники начали плакать, причем некоторые даже не пытались сдерживаться.

– Умоляю, не забывайте, что вы христиане. Не отрекайтесь от нашего Спасителя. Каждый день молитесь Деве Марии, она единственная сможет разрушить ваши оковы и вернуть свободу. Фелипе, Хорхе, не предавайте нашу веру. Молитесь Богородице каждую ночь. Не забывайте родителей, а мы с папой не забудем вас никогда. Вы всегда будете в наших молитвах и мыслях.

Тут она рухнула на колени и заколотила по земле сжатыми кулаками. Мальчиков увели.

Вскоре началась продажа женщин. Они цеплялись друг за друга, кричали и молились. Ропот мужчин стал громче, мы возмущенно гремели цепями. Однако наместник сделал знак своим гигантам, и несколькими ударами плети они заставили нас умолкнуть.

Позже я узнал, что многие из покупателей были крещеные испанские мавры, изгнанные из Андалусии. Они покупали испанцев-рабов, чтобы отомстить короне и тоскуя по отвергнувшей их земле, которую они по-прежнему считали своей.

Наконец дошла очередь и до нас. Покупатели тщательно осмотрели все наши отверстия и конечности, тыкая пальцами, как будто выбирали вьючных животных. Родриго тоже выставили на продажу. Лицо моего прекрасного брата было белым как снег, руки мелко дрожали, но он не выказывал страха и вел себя с достоинством настоящего идальго. Я подумал, что могу никогда больше его не увидеть, и почувствовал себя окончательно жалким и никчемным. Я снова терял семью. Страшно представить, что будет с нашими родителями, когда они узнают, какая участь постигла их сыновей.

– Это брат калеки. – И Мами указал на меня. – Тот – герой войны и знает самого дона Хуана. За него можно получить хороший выкуп. И за этого тоже. Так что дешево я его не отдам.

Последовало множество предложений цены. Все хотели купить Родриго, который представлял образец того лучшего, что есть в испанских мужчинах. Когда Мами упомянул, что брат играет на виуэле и обладает прекрасным голосом, один из купцов сразу предложил две сотни золотых эскудо. Торги закончились. Я услышал, как покупатель говорит Родриго:

– Ты похож на толкового учителя. Будешь учить музыке и пению моих детей. Если сделаешь все хорошо, когда-нибудь я тебя освобожу.

Я знал, что роль наставника в богатой семье оградит Родриго от непосильного труда и плетей. Это был хороший способ выжить в плену. Надежда еще оставалась.

После этого наместник отбыл, покупатели разошлись, а те из нас, кто остался на причале, – около двадцати человек – стали собственностью арнаута Мами. Он удержал за собой священников и нескольких дворян, за которых можно было потребовать богатый выкуп. Остальным предстояла самая тяжелая работа или место гребцов на галере.

– полоску ткани, чтобы обернуть бедра, и грубое одеяло, чтобы не замерзнуть, – и сообщили новую цель: банья Бейлик. Мы выстроились гуськом и, гремя кандалами, прошли через ворота. Праздные толпы, решившие дождаться окончания торгов, приветствовали нас насмешками и свистом. Так я вступил в город, известный как прибежище всех отбросов человечества, которым не нашлось места в ковчеге Ноя. Мы начали взбираться к касбе – древнему алжирскому острогу, – едва волоча закованные ноги по крутым ступеням и все более узким улочкам. Дети провожали нас криками: «Христианские псы, вы здесь песок жрать будете! Дон Хуан не придет к вам на помощь! Вы здесь так и подохнете!» Эти маленькие дьяволы закидывали нас гнилыми апельсинами и лепешками зловонного ослиного помета – видит бог, с каким удовольствием я затолкал бы его им в глотки!

Касба представляла собой извилистый лабиринт, сумрачный и прохладный. Многие дома выглядели так, словно были построены в римские времена, если не раньше – когда земля Алжира еще находилась под властью финикийцев. Чем выше поднимались мы по холму, тем круче становились каменные ступени. В верхней части города улицы были такими узкими, что на них едва могли разминуться двое. По соседним улочкам, почти скрытые огромной поклажей, цокали копытами терпеливые ослики. Пока мы с трудом взбирались по скользким ступеням, мужчины, забравшись на крыши, богохульствовали и выкрикивали нам вслед оскорбления. Мавританские женщины с открытыми лицами молча следили за нами через овальные окна. Позднее я узнал, что христиан считают здесь людьми столь ничтожными, что местным женщинам дозволяется не скрывать от них свои лица.

Уже поздним вечером мы добрались до площади на вершине холма. Перед нами возвышался прямоугольный белый острог. Его высокие угловые башни охранялись вооруженными турками. Мы прибыли в банья Бейлик – тюрьму, стяжавшую недобрую славу в Средиземноморье. Жестокие братья-корсары Барбаросса построили этот острог для пленников, захваченных в море и ждущих выкупа. Нас загнали внутрь и наконец-то отстегнули грохочущую общую цепь – хотя лодыжки так и остались в кандалах. Внутри в два этажа шли камеры, выходящие на мощенный булыжником внутренний двор, по которому слонялись сотни невольников.

Несмотря на изнеможение, я заставил себя сделать несколько шагов и окунуться в их толпу. Уши сразу уловили множество наречий. Уроженцы каждой страны старались держаться вместе: англичане, французы, греки, итальянцы, португальцы, албанцы. Некоторые говорили на незнакомых мне языках.

Большая группа испанцев сидела на полу, играя в кости. Уцелевшие члены экипажа «Эль Соль» принялись робко бродить по двору в поисках соотечественников. Я замер, не зная, что делать дальше. Если среди моих собратьев по несчастью и есть аристократы, рабство сделало их бесчестными вероломцами. Так что мне надо держать ухо востро.

– Эй, ты! Как тебя зовут? Как ты здесь оказался?

Я кратко удовлетворил его любопытство, и игроки вернулись к своему занятию. Боль в лодыжках и стертые в кровь ступни заставили меня опуститься прямо на холодный пол. Я накинул на плечи одеяло, которое мне выдали на причале, подтянул колени к груди и уже было задремал, как вдруг услышал обращенный ко мне голос:

– Вы не сын ли будете дона Родриго Сервантеса?

Передо мной стоял коротконогий толстяк с животом, больше похожим на винный бочонок. Его босые ступни были сплошь покрыты грязью, но на лице играла плутоватая улыбка – улыбка человека, который выжил.

– Я знал вас еще мальчиком, – заявил он. – Мое имя – Санчо Панса, и я уроженец благородного селения Эскивиаса, что лежит в Ла-Манче и славится своей отменной чечевицей и прекрасным целебным вином. К вашему сведению – единственным вином, которое пьет наш драгоценный государь. – И он присел рядом со мной.

Все это казалось совершенно невероятным, однако упоминание «дона Родриго» заставило меня улыбнуться.

– Откуда вы знаете моего отца, сеньор Санчо?

– Дон Родриго помог мне, когда я остался без денег. После смерти моего хозяина, его сиятельства покойного графа Ордоньеса, бессердечные наследники вышвырнули меня на улицу, хотя я служил их отцу задолго до того, как они появились на свет. – Санчо вздохнул. – Впрочем, это дела давно минувших лет. – И он потер глаза, словно желая убедиться, что я все еще здесь. – В то время вы были учеником в «Эстудио де ла Вилья». Такой славный паренек. Вы очень изменились. Сперва я вас даже не признал. Но когда вы назвали свое имя, я сразу понял, что передо мной сын дона Родриго. Та же, с позволения сказать, порода.

Хоть я был измучен до крайности, речи чудного толстяка меня позабавили. По крайней мере, они на краткий миг воскресили в памяти былые счастливые времена.

– Батюшка ваш так вами гордился, – продолжил Санчо. – Вы знаете, он читал ваши стихи пациентам! Особенно тот сонет, что получил награду. О, я слышал его сотни раз! Дон Родриго всякий раз завершал свою декламацию словами: «Мой друг, ars longa, vita brevis». Однажды больной с ногой в гангрене, которому так и не стало лучше, несмотря на все усилия вашего батюшки, спросил, что означают эти слова. «Это слова великого Вергилия», – сказал дон Родриго. «А Вергилий был лекарем?» – поинтересовался больной. «Мой дорогой друг, – ответил ему ваш отец, словно ребенку, изумленный, что кто-то может не знать Вергилия (правда, я-то знавал еще одного Вергилия в Эскивиасе, дон Мигель, но сомневаюсь, что ваш батюшка имел в виду его, поскольку тот Вергилий был мясником), – мой дорогой друг, это единственные слова, которые мы должны помнить. Жизнь коротка, а путь искусства долог. Вергилий был поэтом – врачевателем человеческих душ». Тогда пациент закричал: «И вы в это верите, доктор? Верите, что жизнь коротка? Моя нога не будет гнить здесь ни одной лишней минуты!» Сказав это, он скувырнулся с койки и почти выполз из лазарета вашего батюшки.

И Санчо захлопал себя по животу, чтобы унять хохот. Я тоже засмеялся. Впервые за долгое, долгое время я слышал звук собственного смеха.

Закончив с воспоминаниями, Санчо сказал:

– Боюсь показаться бестактным, мой юный сеньор, но что случилось с вашей рукой? Только умоляю вас, рассказывайте со всеми отступами и запятыми. Я обожаю обстоятельные истории.

Не желая воскрешать болезненные моменты прошлого, я ограничился кратким рассказом о своем ранении при Лепанто. Но и тогда Санчо не оставил меня в покое.

– Что вы знаете о банья?

– А что я должен знать?

– Ну, вы же догадываетесь, что это не баня, верно? Хотя некоторым из здешних заключенных действительно не мешало бы помыться. Нет, эта тюрьма не похожа на испанские. Турецкие псы позволяют нам выходить куда вздумается, при единственном условии – к первому вечернему набату мы должны быть во дворе, так как потом они запирают двери. Но не думайте, что они добросердечны. Просто мы должны сами добывать себе пищу и одежду. Мы счастливцы. Эти болваны верят, что наши семьи уже везут сюда выкуп золотом. Вот почему мы еще не сломали себе хребет, чиня дороги, таская мраморные глыбы для языческих капищ, строя мечети и гробницы для мавров или – что хуже всего – орудуя веслами на одном из их дьявольских кораблей. Просто они думают, что у наших семей есть деньги. Удалось ли дону Родриго поправить дела с момента нашей последней встречи? Его светлость что-то говорил о богатой родне.

Я рассказал о письме дона Хуана.

– Какая жалость, что письмо нашего доблестного принца навлекло на вас такую неудачу! Что же до меня, дорогой друг, то я не богаче, чем в тот день, когда вынырнул из утробы моей добродетельной матери. Но если бы я попал на галеры или другую непосильную работу, то погиб бы еще в первый день, а потому предпочел назваться выходцем из богатой галисийской семьи. Благодарение Господу, что все годы на службе у его сиятельства графа Ордоньеса я только и делал, что выносил ночные горшки моего господина да прислуживал за столом. У меня руки как у принца. – И он протянул мне ладони, которые по сравнению с его грубым обликом действительно были безупречны. – Эти руки много лет носили перчатки. Когда тупоголовые турки принялись их изучать, один из этих неверных даже заявил, что они гладкие, точно слоновая кость. Но я видел, что он сомневается, и забормотал: «Adversus solem. Amantes sunt. Donec ut est in lectus consequat consequat. Vivamus a tellus»3 – И Санчо зашелся в хохоте. – Конечно, такой ученый идальго, как вы, сразу понял бы, что я говорю тарабарщину. Это были все слова, которые я запомнил от хозяина за годы службы.

Санчо снова принялся лупить себя по животу, и я тоже громко расхохотался. Скорбь так долго была моей спутницей, что, кажется, в последний раз я смеялся так же искренне еще до Лепанто.

– А теперь послушайте меня, мой юный и достопочтенный сеньор. Постарайтесь оставаться здоровым, потому что тот, кто здоров, может надеяться, а тот, кто имеет надежду, имеет все. Хотя в иные дни свобода кажется мне дальше, чем земля от неба, я молю Господа ускорить экспедицию дона Хуана в Алжир – и наше освобождение. Я умру оптимистом. Вот так, сеньор.

Мне оставалось только гадать, откуда взялся этот философ.

– Юный Мигель, благодарите вашу счастливую звезду за встречу со мной. Ради вашего же блага следуйте за моей мыслью с величайшим вниманием. Наименьшее, что я могу сделать в благодарность вашему добросердечному батюшке, – научить вас, как выжить в этой змеиной яме. Я сижу здесь уже четыре года и видел множество несчастных, чьи кости упокоились в этой земле язычников и идолопоклонников. Думаю, не нужно вам напоминать, что ранней пташке достаются лучшие крохи. Завтра, как только ворота откроются с первым призывом к молитве из мечети – тут вы не ошибетесь: он очень похож на звуки, издаваемые человеком, который уже месяц пытается испражниться, и все безуспешно, – так вот, мы сразу же отправимся в порт навстречу рыбакам, которые возвращаются с моря на восходе солнца. Всю рыбу, которая им не годится, они бросают собакам или обратно в море. А если негодной рыбы не находится, на берегу всегда можно отыскать морских ежей. – Санчо скривился. – Конечно, в Испании я бы и не подумал брать в рот подобную гадость, но там у меня никогда не было недостатка в куске хлеба, ломте сыра или луковице. Как говорится, когда нет лошадей, приходится седлать собак. – Он помолчал, а затем добавил: – Вам будет трудно выжить здесь – с такой-то рукой.

– Вы еще пишете стихи? Какая удача! Алжир – лучшее место в мире для поэтов. Эти свирепые мавры уважают только два вида людей: безумцев и стихотворцев. Их религия говорит, что поэты и юродивые благословленны Богом и должны почитаться, как Его уста.

Я невольно задался вопросом, какие еще жемчужины мудрости припас для меня этот толстяк. Санчо поднялся.

– Чтобы ночевать в комнатах, нужно заплатить охранникам. Если нет денег, приходится спать под открытым небом. Увы, у меня всего несколько монет, чтобы заплатить за себя сегодня. Большинство ночей нам придется провести здесь вместе.

Единственным моим имуществом были кандалы на запястьях, которые, впрочем, мне не принадлежали, да лохмотья, прикрывавшие исхудалое тело.

– Подождите здесь, я раздобуду вам второе одеяло. Ночи в это время года холодные.

И Санчо, несмотря на свою мнимую неуклюжесть, с резвостью танцора вскочил на ноги и ловко запетлял в толпе.

В небе у меня над головой мерцала луна. Я сомкнул тяжелые веки и уже почти погрузился в сон, как вдруг его разорвал жуткий стон, рыдающий, точно флейта, – скорбный плач, обращенный не к людям, а к небу. То призывали к молитве, вечернему намазу. Горестный звук, словно невидимый воздушный змей, оторвался от купола минарета и взлетел к иссиня-черному африканскому небу в соцветиях звезд. Последние остатки сил покинули меня вместе с надеждой, что эта сверхъестественная череда неудач – не злой рок, а лишь случайность, минутная усмешка судьбы. Я видел, как моя душа отделяется от тела и летит над темным зеркалом моря, моря без берегов. Так завершился мой первый день в алжирском плену.

Примечания

2. Кало – язык цыган Иберийского полуострова.