Манрике Х.: Улица Сервантеса
Глава 5 Крепость. 1575–1580

Глава 5

Крепость. 1575–1580

Напоминание о смерти встречает всякого прибывающего в Алжир и провожает покидающего. Торопясь остановить руку будущих историков, уже готовых окунуть перья в чернила лжи, которой сии подлые бумагомаратели любят приукрашивать свои убогие повествования, я хочу самолично поведать о том, что случилось со мной – в то время еще довольно молодым, самоуверенным и презирающим трусость – в этом городе, скупом на милосердие, но щедром на жестокость, в этом земном аду, в порту пиратов и содомитов; и клянусь спасением своей души, что все, описанное мной, будет чистейшей правдой без каких-либо преувеличений.

Рабы, трудившиеся в джардини – садах богачей, покидали банья первыми, уходя с восходом солнца и возвращаясь перед самым закрытием ворот, когда их пересчитывали и запирали в крепости на ночь. Самым невезучим приходилось много часов шагать пешком до фруктовых садов, где они ухаживали за деревьями, овощами и цветами и приглядывали за оросительными каналами. Эти бедняги жили в постоянном страхе перед кочевниками и языческими шайками с юга, которые совершали набеги на сады и похищали работавших там слуг, не особо разбираясь, христиане это, мавры или турки.

Выкупные вроде нас с Санчо были избавлены от тяжелого труда. Однако нам тоже приходилось добывать себе пропитание. Если бы не новый друг, я бы давно погиб с голоду; все, что достигало моего желудка, попадало туда исключительно благодаря изобретательности этого коротышки. Стоило ему учуять еду, ноги его становились быстрыми, словно у лани, взгляд делался соколиным, он обретал нюх волка и свирепость берберского льва. Едва стражи открывали ворота, мы с Санчо принимались петлять по закоулкам спящей крепости. В этот час на улицах можно было встретить лишь ночных бандитов, но они, впрочем, брезговали связываться с рабами. Мы старались первыми успеть к возвращению рыбаков, которые оставляли на пляже отходы своего полуночного промысла. Даже если непогода мешала рыбакам выйти в море накануне вечером, скалистое побережье всегда давало нам возможность прокормиться морскими ежами. Я жадно поглощал мягкие пригоршни их сладкой светло-оранжевой икры, пока живот не прекращал выводить жалобные рулады.

Калитка у подножия касбы вела прямиком на берег, где рыбаки швартовали лодки и выгружали улов. С обеих сторон ворот можно было видеть трупы посаженных на кол рабов, которые прогневили Гасан-пашу, пытаясь пересечь Средиземное море на барках или баланселах из больших, связанных попарно тыкв. Эти отчаянные беглецы становились между плывущих выдолбленных тыкв и растягивали халат, подстилку или любой другой кусок ткани, который при чудесном стечении обстоятельств мог бы превратиться в парус. Самые счастливые тонули. Оставшихся в живых сперва пытали, а затем бросали на растерзание африканским стервятникам, и те выклевывали глаза у еще живых бедолаг. Зловоние, источаемое гниющей плотью, смешивалось с тлетворными миазмами города, пропитанного смрадом отхожих мест. Эти тошнотворные флюиды ослабевали лишь в редкие часы, когда из Сахары задувал сильный ветер.

Покуда рыбаки приближались к берегу, я на краткий миг застывал у кромки прибоя, вглядываясь в темное море. Горечь моей неволи усиливалась от мысли, что именно эти прекрасные воды – Средиземное море древнегреческих героев – пролегли между мной и утраченной свободой, между моей оставшейся в Испании семьей и логовом убийц, откуда я твердо решил бежать, чего бы мне это ни стоило.

Стоило лодкам ткнуться в песок мокрыми носами, как мы с Санчо бросались к ним с яростью голодных гончих, стараясь ухватить выброшенную рыбу еще в воздухе – до того, как нас опередят прожорливые чайки. Рыбаки приветствовали нас издевательскими криками: «Бегите, христианские псы, шевелите ногами, если хотите жрать!» Голод оказывался сильнее стыда. Приправленные насмешками рыбные отбросы все же были королевским угощением по сравнению с морскими ежами, чье тощее мясо в иные дни составляло весь наш скудный рацион.

– Скорей, Мигель! Этих морских тварей надо есть, пока они не набили животы, – поторапливал меня Санчо, ожесточенно двигая челюстями и то и дело выплевывая острые косточки.

Утолив первый голод, мы принимались собирать всяческих моллюсков и раков, годных в пищу христианам. Санчо наловчился одним ударом камня убивать крабов, которые довольно высоко ценились на местном рынке. Затем он заворачивал добычу в тряпку, специально захваченную для этих целей из острога, и мы отправлялись торговать.

Рынок был сердцем города. Меня завораживал роскошный, словно сошедший со страниц восточных легенд базар, где люди предлагали, покупали и продавали товары со всего света. Тут были мехи с испанскими и итальянскими винами; пшеница, манная крупа и рис с приправой карри; мука и свиное сало; турецкий горох и оливковое масло; свежая и соленая рыба; яйца всех размеров и расцветок – страусиные цвета слоновой кости, величиной с человеческую голову, и крапчатые перепелиные чуть больше ногтя; овощи, инжир, свежий и моченный в сиропе; копченый африканский мед; миндаль и апельсины; виноград и засахаренные финики. Рядом продавалась глиняная посуда, духи, всевозможные благовония, шерсть, драгоценные камни, слоновьи бивни, шкуры львов и леопардов, а также поразительно яркие ткани, сверкавшие в горячих лучах полуденного солнца.

Если удача нам улыбалась, мы выручали за свой жалкий товар двадцать акче. Столько стоило провести одну ночь в крепостной каморке – на полу, вповалку с другими рабами. Но это был единственный способ защититься от пронизывающих осенних ветров.

Первые дни в касбе Санчо служил моим Вергилием.

– Смотрите, Мигель, – говорил он, указывая на плоские крыши. – Эти люди, должно быть, наполовину кошки. Видите, они сушат белье на крышах? Все потому, что при бедных домах нет дворов. А знаете, почему женщины ходят по ним друг к другу в гости? Мужья не хотят, чтобы на них глазели турки и мавры.

Я научился подглядывать в жилища со старинными мозаичными полами, поражающими взгляд пестротой цветов и причудливостью узоров. Внутри было безукоризненно чисто – в отличие от улиц, на которых громоздились целые горы отбросов. По дому алжирские женщины ходили босиком, драпируясь в длинные полотнища ткани. Прежде чем они успевали скрыться за занавесками, мне удавалось различить блестящие, ничем не покрытые черные волосы, золотые браслеты на руках и лодыжках и нити мерцающих жемчужин. Порой какая-нибудь женщина на мгновение останавливалась, ловя взгляд одного из христианских рабов – и тогда в ее соблазнительных глазах вспыхивали золотистые искры, точно у дикой кошки.

Ни царственный Мадрид, ни Кордова с ее древнейшей историей, ни великолепная Севилья, знаменитая своими сокровищами и чудесами со всех уголков света, ни даже бессмертный, овеянный мифами Рим с прославленными руинами, по которым все еще бродят призраки великих цезарей, не смогут сравниться в моей памяти с Алжиром, давшим пристанище маврам, евреям, туркам – и более чем двадцати тысячам христианских рабов. Я научился издалека узнавать коренных алжирцев: их кожа имела тот же оттенок, что и закатные дюны, отделявшие этот край от остальной Африки.

Иудеев легко было узнать по черным кипам и белым плащам, выделявшим их на фоне ночной темноты. Не считая плащей, им предписывалось носить только черную одежду. Я в очередной раз благословил своих предков, обратившихся в христианство так давно, что теперь никто не смог бы признать во мне еврея. Христианские рабы могли считать себя счастливцами по сравнению с ними. Уличные кошки ценились дороже, чем рабы-иудеи. Проходившие мимо алжирцы безнаказанно плевали им в лица. Даже пленники мавров и турок стояли выше. Приходя к фонтанам, евреи терпеливо дожидались, пока все желающие не наполнят свои кувшины, – и лишь тогда осмеливались притронуться к воде.

Алжирцы более напоминали турок, чем арабов. Местные мужчины отличались внушительным ростом и физической силой. Они носили куртки без рукавов и просторные штаны – по сути, просто большие куски ткани, которые тесно обхватывали лодыжки, а на талии перевязывались кушаком. Их огромные тюрбаны напоминали церковные купола, а за поясами торчали кривые сабли, кинжалы или пистолеты. Ни одна душа в Алжире не посмела бы перейти им дорогу.

– Правило номер один, – сказал мне Санчо чуть ли не в первый день знакомства, – никогда не перечьте этим поганцам! А лучше живо уносите от них ноги, как от слона, пустившего ветры!

они говорили по-испански, но делали вид, что не разумеют речь христианских пленников. Во всем Алжире для меня не было более отталкивающего зрелища, ибо в моих глазах нет преступления хуже, чем предать свою веру и отвернуться от земляка. Чтобы доказать преданность новым хозяевам и снискать от них похвалу и награду, эти вероотступники без зазрения совести лгали, обвиняя бывших единоверцев в самых невероятных преступлениях.

Я был очарован красотой берберов, чья кожа по белизне спорила со снежными пиками гор, с которых они спустились. На ладонях у них были вытатуированы кресты, и татуировки с ног до головы покрывали тела их женщин, включая даже лица и язык. Берберки зарабатывали на жизнь ткачеством и вязанием или прислуживали во дворцах и домах богатых мавров.

Здесь были также выходцы из России, Португалии, Англии, Шотландии и Ирландии на севере; из Сирии, Египта и Индии на юго-востоке; из Бразилии на западе. Многих из них местные жители усыновили еще детьми – при условии, что те перенесли обрезание, обратились в ислам и практиковали содомский грех, подобно своим покровителям.

На базаре я постоянно слышал испанскую речь – причем не только от своих товарищей по заключению, но и от морисков с мудехарами7 , которые теперь считались гражданами Алжира, или испанских торговцев, имевших лицензию на торговлю в порту. Звуки испанского наречия, журчащие то здесь, то там на улице, представлялись мне настоящими оазисами среди пустыни. На долю секунды родина как будто делалась ближе. Иногда я замедлял шаги рядом с людьми, говорившими по-кастильски, просто чтобы порадовать слух. Никогда еще язык Гарсиласо и Хорхе Манрике не казался мне таким прекрасным. Порой я подходил к этим людям с вопросом, не знают ли они чего о Родриго Сервантесе. Я описывал им его внешность, но никто не мог помочь мне в поисках. Бывало, какой-нибудь хитрец намекал, что готов навести меня на след, но, увы, его туманную память прояснит только золотая монета.

Каждую ночь перед тем, как отдаться тревожным сновидениям, я думал о брате; стоило мне открыть глаза на рассвете, как первая моя мысль была о нем. Увидимся ли мы когда-нибудь? Отыскать Родриго и бежать с ним из Алжира – это было единственным, ради чего стоило жить. Мой возраст приближался к тридцати годам, а я все еще не принес своей семье ничего, кроме горя и позора. Когда я вернусь в Испанию – именно «когда», не «если»! – то явлюсь туда не героем, купающимся в славе и богатстве, а нищим калекой. Единственное, чем я смогу искупить свою вину, – это освободить брата и в добром здравии вернуть его родителям. Я употреблю все силы, но не допущу, чтобы отец с матерью так и ушли в могилу, убежденные, будто оба их сына остаются рабами в земле язычников.

В надежде узнать что-нибудь о Родриго я часами скитался по темным проулкам крепости, обращаясь ко всем, кто походил на испанца или мориска, и останавливаясь у базарных прилавков, где слышалась испанская или итальянская речь. Меня уже не заботила отросшая борода, грязная одежда, собственная вонь или то, что мои отекшие ноги были покрыты волдырями от постоянной ходьбы и часто оставляли цепочку красных капель, когда я на закате переступал порог своей темницы.

Мне нужно было как-то выбраться из этого состояния беспросветной нищеты, чтобы раздобыть чернила и бумагу и известить друзей и родных, что мы с Родриго все еще живы. Я не знал, удалось ли брату связаться с семьей. Одна мысль о том, как мать и отец, должно быть, страдают без новостей о нашей участи, наполняла меня отчаянием. Деньги стали моей навязчивой идеей; это был единственный способ получить сведения о Родриго. Однажды ночью, когда я уже проваливался в беспокойный сон, Санчо сказал:

– Мигель, если вы не заметили, ночи становятся холодными – чертовски холодными, должен признать! Если вы продолжите укрываться одним небом, не пройдет и пары недель, как кровь в ваших венах замерзнет, а кости обратятся в лед. Надеюсь, вы великодушно простите, что я осмеливаюсь давать советы столь благородному сеньору, поэту и идальго, который повидал весь мир и сражался за честь Испании, но – видит бог! – если вы не позаботитесь о себе сегодня, вполне может статься, что завтра вы уже не встретитесь со своим братом, ибо избавитесь от плена не тем путем, каким намеревались. Как говорил мой старый хозяин, граф Ордоньес, carpe diem8. А поскольку две пословицы всегда лучше одной, вот вам довесочек: «Удача улыбается терпеливым».

Я снова возблагодарил Господа за то, что он послал мне Санчо. Хотя он не умел читать и писать, это не помешало ему обучить меня множеству выражений на лингва франка, которая была в ходу в этом Вавилоне. Вскоре мои зачаточные познания главного алжирского языка значительно обогатились. Я начал обращаться ко всем, кто выглядел достаточно состоятельным, чтобы заинтересоваться мной в качестве слуги. Нужда прибавила мне наглости: я принялся стучать во все двери подряд и спрашивать, не найдется ли какой работы. Увы, располагая лишь одной здоровой рукой, было невозможно таскать воду, подметать дворы, чистить нужники, копать, ухаживать за плодовыми деревьями или собирать урожай овощей. Я мог толочь пшеницу в ступе, но был не в состоянии сдвинуть тяжелые жернова, чтобы молоть муку. Иногда я предлагал зажиточным алжирцам обучить их детей испанскому языку, но стоило малышне увидеть мою культю, как они принимались верещать. Изредка какой-нибудь добрый человек подавал мне краюху хлеба или несколько смокв. Санчо был удачливей и с успехом нанимался к богачам таскать воду или покупки с базара. Мое отчаяние нарастало. Даже ворам требовались обе руки.

Если бы не предприимчивость Санчо, я бы не пережил те первые месяцы в Алжире. Тогда я на своей шкуре узнал, что такое настоящий голод. Изредка, когда мне удавалось выручить пару лишних монет на продаже рыбы, я баловал желудок дешевым, но таким восхитительным тушеным ягненком и кускусом, который готовили здесь же на улице. Эта сытная стряпня была главным лакомством бедняков касбы.

Однажды я вспомнил, как с неохотой помогал отцу в цирюльне, и задумался, не предложить ли услуги местным брадобреям. Я мог бы одной рукой выносить и мыть ночные горшки, давать больным лекарства или кормить их. Однако алжирские цирюльники занимались только стрижкой, бритьем и сводничеством. Юные рабы, не доставшиеся турецким морякам, попадали в такие заведения, где в равной мере брили бороды и удовлетворяли плотские нужды их владельцев. За самыми красивыми мальчиками выстраивались целые очереди, а их расположения добивались щедрыми подарками. Мне было невыносимо смотреть, как испанские мальчишки становятся портовыми проститутками. Разумеется, работать в таких заведениях я не мог.

Я с детства видел рабов – зажиточные испанские семьи нередко владели африканцами. Но теперь я понимал, что вполне постигнуть рабство может лишь тот, кто сам оказался в шкуре раба, кто знает, каково это – когда в тебе не признают человеческое существо. Нас, рабов, различали по железным кольцам и цепям на лодыжках. Вскоре я так привык к их тяжести, что почти перестал замечать. Те несчастные, кто пробыл в рабстве слишком долго, становились похожи на диких зверей, которые только что вылезли из подземной пещеры: волосы висят клочьями, косматые бороды спускаются до самой груди. Многие из нас напоминали дикарей, питающихся сырым мясом. Если двое рабов шли рядом по улице, исходящие от них флюиды могли сравниться только со зловонием гниющих трупов на поле боя. В непродолжительном времени я уже откликался на обращение «эй ты, христианский раб».

Каждый день, за исключением религиозных праздников, в части базара под названием бедестен работал невольничий рынок. Там можно было разузнать свежие новости: кого пленили; кого продали; откуда прибыли новые рабы; кого вздернули на крюке; кто умер сам. Я цеплялся за призрачную надежду, что на одном из этих торжищ живым товаром услышу что-нибудь о Родриго.

Я не знал имени человека, который купил моего брата, однако упорно продолжал извлекать из памяти подробности того дня, когда судьба нанесла нам этот жестокий удар, – и наконец моя настойчивость была вознаграждена. От одного из торговцев-вероотступников я узнал, что хозяином Родриго стал Мухаммед Рамдан – зажиточный мавр, который любил музыку и стремился дать своим детям обширное образование, включая европейские языки и обычаи других народностей. Я выяснил, что сейчас он вместе с семьей и всеми слугами уехал в поместье на побережье возле Орана, однако на зиму всегда возвращается в Алжир. Это известие вселило в меня такую надежду, что я начал всерьез думать о побеге.

Я стал тщательнее следить за своей внешностью, интересоваться окружающим миром и изучать планировку города в поисках возможных путей бегства. Не раз и не два я обошел по кругу городскую стену, которая делала Алжир неуязвимым для атак с моря и суши, а также служила для устрашения пленников, беглых преступников и тех рабов, которым слишком не терпелось повидаться с родиной.

Я постарался запомнить девять городских ворот: запечатанные, что никогда не открываются; те, что отворяются только в определенные часы и строго охраняются; ведущие в пустыню и выходящие к Средиземному морю. Разузнал я и про пещеры в холмах за городской стеной.

Самыми оживленными оказались «ворота в пустыню» – Баб-Азун. Я часами разглядывал путешественников, направляющихся в далекие поселения на юге; запорошенные песком толпы, бредущие из жарких глубин Африки; землевладельцев и их рабов, что возделывали плодородные поля, простиравшиеся от порта до самых гор – изумрудной границы с Сахарой; крестьян, привозивших на рынки свои товары; наконец, верблюжьи караваны, отягощенные сокровищами из самого сердца материка. Я слонялся возле ворот, пока на них не опускалась ночная темнота и тяжелый засов. Вскоре я выучил и часы смены караульных, которые сидели в башенках по обе стороны ворот, вооруженные аркебузами и готовые без предупреждения выстрелить в любого, кто покажется им подозрительным. С железных крюков на внешней стене Баб-Азуна свисали тела бунтовщиков всех мыслимых степеней разложения.

Пустыня похожа на море: если смотреть на нее слишком долго, она обратит к тебе свой безмолвный зов и в конце концов заявит на тебя права. В те дни я осознал, какая опасность таится в неодолимой красоте этой земли, чьи черногривые львы разрывают слонов на куски с такой же легкостью, с какой я в свое время отрывал крылышки и ножки жареным перепелам. Еще позже я понял, что таинственная красота пустыни – не что иное, как приглашение сдаться ее смертоносным объятиям.

из моей свободной жизни. Новостей о возвращении Мухаммеда Рамдана в Алжир все не было; вступая на закате в банья Бейлик, я чувствовал себя совершенно разбитым. Вся жизнь теперь сводилась к поиску пищи. Как быстро я забыл достоинство и превратился в попрошайку, не брезгающего и падалью! Но воля к жизни оказалась сильнее гордости.

Питаясь лишь рыбными отбросами, я сумел скопить несколько монет и купил хорошее перо, бутылочку чернил и дюжину листов бумаги, чтобы отправить записки родителям и друзьям. Хотя Луис Лара так и не ответил ни на одно мое итальянское послание, я все же еще раз написал ему с просьбой о помощи.

Письмам из Испании требовались месяцы, чтобы пересечь Средиземное море. Я уже начал отчаиваться, как вдруг получил весточку из дома. Какое счастье было узнать, что родители и сестры находятся в добром здравии! Мать писала, что молит Деву Марию о моей безопасности и скорейшем возвращении в Испанию. Родители заверяли меня, что делают все возможное и невозможное, дабы выкупить нас с Родриго. Хотя дела отца внезапно пошли в гору – что могло быть объяснено только вмешательством сверхъестественных сил, – я знал, что у семьи никогда не будет нужной суммы. Я выучил письмо наизусть, а затем спрятал в ладанку под рубахой. Луис так и не ответил.

Письмо из дома всколыхнуло во мне тоску по привычному миру, от которого я оторвался много лет назад. Я начал погружаться в уныние.

– Постоянные мысли о плене ослабляют нас, Мигель, – сказал мне однажды Санчо. – Эти сыновья турецких шлюх на такое и рассчитывают. Чем быстрее мы сломаемся, тем меньше от нас будет хлопот. Учитесь видеть в несчастьях благо, мой юный сеньор. Возможно, наши злоключения имеют великий смысл.

– Не понимаю, как можно видеть в несчастьях благо, – возразил я чуть резче, чем следовало. Иногда его неистребимый оптимизм начинал раздражать.

– Извольте, – ничуть не смутился мой друг. – Если бы мой старый хозяин граф Ордоньес не помер, а его детки не вышвырнули меня на улицу и мне бы не посчастливилось встретить вашего добродетельного батюшку, который по милости сердечной спас меня от холода и голода, я бы никогда не повстречал вас, а вы бы никогда не повстречали меня и лишились пяти реалов моей премудрости, так-то!

В этом рассуждении действительно был смысл, хотя я так и не решился спросить Санчо, какое благо он видит в своем пленении. Много лет спустя я осознал, что алжирское рабство подарило моему роману второго ключевого персонажа. Более того, это печальное пребывание в логове нехристей закалило меня и наделило терпением, столь необходимым, чтобы сносить уготованные судьбой удары. Меня снова начала посещать муза. Многие годы я и не помышлял о себе как стихотворце. Теперь же, когда нужда больше не позволяла мне тратиться на чернила и бумагу, я сочинял стихи и сразу заучивал их наизусть. Мое существование отчасти переместилось в некий мир, отличный от материального, куда не могли проникнуть турки и где я наслаждался совершенной свободой. Поэзия стала одной из немногих доступных мне отдушин. Именно она не дала мне сойти с ума. Осознав, что никто не сможет отобрать строки, существующие только в моем мозгу, я вдруг ощутил могущество – впервые с того момента, как попал в плен. Санчо предостерег меня, что я привлеку внимание стражи, если буду часами сидеть посреди пустого двора и бормотать себе под нос, покуда другие невольники рыщут по городу в поисках пропитания. Так что я наловчился складывать стихи, блуждая по рынку.

Во время одной из таких прогулок мое внимание привлекли мавританские сказочники. Я с детства любил слушать рассказы всяких загадочных незнакомцев. И вот теперь я видел, как стар и млад, побросав свои будничные дела, замирали под палящим солнцем и жадно ловили каждое слово этих наследников древнего искусства повествования. К сожалению, мои познания в арабском ограничивались парой расхожих слов и выражений, так что я разобрал имена героев, но не понял, о чем история. О каждом новом повороте сюжета я мог лишь догадываться по одобрительному аханью или смеху собравшихся. Даже женщины, чьи волосы были покрыты хиджабами, а лица спрятаны под белой альмалафой, останавливались послушать. Похоже, одна история растягивалась на много дней. Когда очередная глава завершалась, торговцы, посланные за продуктами слуги и стаи крикливых мальчишек благодарили рассказчиков смоквами, апельсинами, яйцами, кусками хлеба, а иногда – пиастром или другой мелкой монеткой. Назавтра верная публика, груженная тюками белья и корзинами со снедью, приходила на то же место за продолжением. Я так увлекся сказочниками и их слушателями, что смысл незнакомых арабских выражений постепенно начал проясняться. Мне вспомнились андалусские актеры, которые разыгрывали на площадях отрывки из пьес. Разница между алжирскими рассказчиками и испанскими комедиантами состояла в том, что здесь один человек представлял всех героев сразу – будь то люди, драконы или иные порождения народной фантазии.

Может, и у меня получится заработать несколько монет, рассказывая истории на испанском? Я задумался. Среди посетителей базара кастильское наречие понимали многие. Смогу ли я удержать внимание хотя бы нескольких человек? Главным препятствием была моя поэтическая натура: я мыслил ритмом и рифмами, слогами и ассонансами – но только не прозой! Возможно, мне стоит декламировать сонеты Гарсиласо и других поэтов, чьи стихи я помню наизусть?

Три следующих утра – время, когда рынок буквально кишел народом, – я простоял у фонтана в компании Санчо, призванного изображать восторженную публику. Несколько прохожих бросали на меня изумленные взгляды, а затем разражались хохотом и торопились прочь, словно от прокаженного. Порой какой-нибудь усталый бедолага останавливался у фонтана послушать пару стихотворений, но к моим ногам не упало даже обглоданной кости.

– Ну же, не печальтесь, – сказал наконец Санчо. – А вы чего ждали? Читать сонеты этой толпе – все равно что метать бисер перед свиньями. Если на то пошло, я тоже ничего не смыслю в поэзии. Мне больше нравятся истории. Когда вы заканчиваете очередной сонет, мне хочется почесать голову. Почему все эти поэты страдают по девицам, которым нет до них ни малейшего дела? Простите за откровенность, дорогой мой сеньор, но, если вы хотите обедать каждый день, поэзия тут не помощник.

– А что мне остается, Санчо? На что я гожусь с одной рукой? От языка и то больше толку.

– Рассказывайте истории, как арабы, – посоветовал мне друг.

Моя первая история про соперничающих поэтов тоже не вызвала у публики энтузиазма. Рассказ про поэта, который бежал из Испании с цыганским табором, имел больший успех, однако прохожие с интересом внимали ему лишь несколько первых минут, а затем отходили с выражением удивления или скуки. Как-то раз испанская прачка, которая уже ненадолго останавливалась возле фонтана накануне, заметила:

– У вас приятный голос, юноша, и говорите вы складно. Только не умеете рассказывать истории.

– Простите, сеньора… – в удивлении отозвался я. Это был первый раз, когда кто-то из слушателей обратился ко мне напрямую.

– Я десять лет работаю прачкой в доме богатого мавра, – сказала женщина, – и больше не надеюсь вернуться в Испанию и свидеться с родными. Каждое утро я просыпаюсь и думаю: какую небылицу мне сегодня расскажут на базаре? Эти истории – моя единственная отрада. – Она замолчала. Я видел, что она действительно хочет мне помочь. – Но вы не знаете, как увлечь толпу. Всякой порядочной истории нужна несчастная любовь, страдания и прекрасная дама. Я соглашусь слушать сказки, только если они о любви, и чем несчастней, тем лучше. Посмотрите. – И женщина указала на огромную корзину с грязным бельем, стоявшую у ее ног. – Я должна перестирать все это за день, чтобы заработать на кусок хлеба и не получить плетей. Лучше я буду лить слезы над молодыми, красивыми и богатыми любовниками, которые разлучены судьбой и умирают от горя, чем над своей разбитой жизнью. Вы рассказываете истории? Так уведите меня туда, где я смогу забыть обо всей этой грязи и горах вонючих тряпок, которые мне даже по ночам снятся. Вот что я хочу услышать. И арабские рассказчики об этом знают.

Повисло молчание. Женщина достала из-за пазухи ломоть хлеба, протянула его мне и, водрузив на голову корзину, направилась прочь.

По мере того как мои любовные истории становились все замысловатее и фантастичнее, количество слушателей увеличивалось. Им не было дела до логики. Со временем я уяснил, что наибольшим успехом пользовались выдумки, вовсе ни с чем не сообразные – и чем несообразнее, тем лучше. Пока я сочинял небылицы, Санчо вертелся под ногами толпы, собирая нехитрые подаяния – мелкие монетки и куски самой разной еды.

– Продолжайте в том же духе, Мигель, – сказал он мне однажды. – Всяко лучше, чем лопать морских ежей.

Однажды утром я завел слезоточивый рассказ про пастуха и его безответную любовь, как вдруг заметил в толпе Родриго. У меня остановилось сердце. Неужели это действительно мой брат, а не мираж, вызванный жарким алжирским солнцем? С ним был богато разодетый мавр и другие слуги. Я узнал Мухаммеда Рамдана – человека, который купил Родриго тогда на причале. В глазах брата я прочел отчаянную мольбу: «Ничего не говори! Притворись, что ты меня не видишь. Не подходи и не заговаривай со мной, продолжай свою историю. Не показывай, что ты меня узнал!» Родриго был облачен в длинный, до середины голени, красивый серый плащ с капюшоном. Белый бурнус Рамдана указывал на его высокое положение. Брат выглядел вполне здоровым и сытым.

Несмотря на охватившее меня смятение, я продолжил свою хаотичную повесть. Неожиданно Рамдан развернулся и зашагал прочь. Брат последовал за ним, держась на шаг позади. Сейчас он растворится в лабиринте касбы, и бог знает, сколько еще месяцев мы не увидимся! Я резко оборвал историю на том, что героя, ехавшего спасать свою возлюбленную принцессу от злого визиря, внезапно поразила молния. Публика начала разочарованно улюлюкать. Я оставил Санчо собирать подаяние и бросился за Родриго, держась на почтительном расстоянии и соблюдая величайшую осторожность – хотя каждая частица меня рвалась догнать брата, стиснуть в объятиях и расцеловать ему руки, лоб и щеки. У меня кружилась голова и подгибались колени, я дрожал от волнения, но при этом ликовал и был намерен во что бы то ни стало встретиться с Родриго.

Наконец процессия остановилась у особняка Мухаммеда Рамдана – одного из богатейших в Алжире. Прежде чем переступить порог, брат еле заметно подмигнул мне и сделал движение бровью в сторону башенки, которая возвышалась справа от парадного входа. Сосновые кроны и плотные кусты создавали за ней плотный живой шалаш. Я с готовностью спрятался там и принялся ждать. Шло время, но брат не появлялся. Неужели я его неправильно понял? Или его что-то задержало? Никогда еще минуты не тянулись так долго. Каждый час казался мне годом. Я с трудом дышал. День становился все жарче, мне нещадно пекло голову. Даже сидя в тени, я обливался потом. Затем солнце опустилось к западу, вечер принес пение птиц и освежающую прохладу. Увы, она не пошла мне на пользу: я замерз и начал дрожать. Однако ничто не могло поколебать моего намерения сидеть в кустах, даже если на карминовом небе зажгутся вечерние звезды. Неожиданно тишину прорезал крик с минарета, вслед за которым закрывали ворота острога. Скрепя сердце я выбрался из своего укрытия и бегом припустил по извилистым улочкам крепости.

За исключением Санчо, я никому не мог доверить эту ошеломительную новость. В Алжире различного рода сплетни были живыми деньгами – особенно среди рабов. Те охотно доносили друг на друга стражникам, надеясь получить денежное вознаграждение или снискать благосклонность хозяев, которые в конечном итоге могли дать им вольную либо усыновить.

На следующее утро я не пошел на рынок. День за днем я сидел в маленькой зеленой беседке возле парадного входа, надеясь хоть краем глаза увидеть Родриго. Мои и без того скромные запасы, не подкрепляемые выступлениями на базаре, стремительно таяли.

Так прошло две недели. Однажды днем я дремал, привалившись спиной к стволу, как вдруг меня разбудил глухой звук: что-то с размаху ударилось о землю, усыпанную сосновой хвоей. Я огляделся и обнаружил на земле завернутый в ткань предмет размером с кулак. Должно быть, брат забросил его сюда, пока я спал. Я выглянул из кустов, но нигде не было и следа Родриго. Я торопливо поднял сверток и потянул за узел. Внутри обнаружился скатанный в шарик клочок бумаги. Стоило мне его разгладить, как на ладонь выпала тяжелая золотая монета. Несомненно, она обладала большим достоинством, чем любая монета, виденная мной в Алжире, но разве могла она сравниться с радостью при виде самой бумаги, исписанной рукой Родриго?

Дорогой брат.

Каждую ночь я молюсь Деве Марии и Иисусу Христу, чтобы они заступились за нас перед Всевышним, и Он позволил бы нам снова встретиться. Не могу описать, как счастлив я был увидеть тебя тогда на базаре.

Я страшно волнуюсь из-за твоей руки. Ты выглядишь очень худым, но здоровым. Что до меня, то нет ничего унизительнее рабства, но я должен для справедливости сказать, что мой хозяин меня не бьет и относится с уважением, которого заслуживает учитель, поскольку мавры ценят образование и почитают учителей. Меня никогда не угрожали перепродать, или отправить в Турцию, или выжечь на ступнях крест. Напротив, меня досыта кормят кускусом, ягнятиной и финиками, и я имею две смены одежды.

Хозяйские дети очень меня полюбили. Их невинные души еще не отравлены ядом ислама, и они не презирают меня из-за моей веры. Им понравились мои рассказы об Испании, так что Мухаммед Рамдан велел мне учить их не только музыке, но и испанскому языку. Я пишу все это, чтобы ты за меня не волновался. Если сможешь, сообщи родителям, что со мной хорошо обращаются и что скоро, даст Бог, мы выйдем на свободу. Каждое утро я просыпаюсь и мечтаю о том, как мы вернемся в Испанию, обнимем родителей и сестер. Некоторые рабы Рамдана живут здесь дольше, чем я хожу по свету. Сейчас жизнь моя кажется вполне сносной, но я не согласен оставаться тут на годы.

Если сможешь, приходи по вторникам днем, когда Рамдан с детьми уезжает к деду. Я буду ждать тебя под соснами. Мне не полагается жалованья, но, если хозяин особенно доволен моими уроками, он иногда дарит мне золотые монеты. Пожалуйста, возьми эти деньги и потрать, как сочтешь нужным. Я буду счастлив, если это как-то облегчит твою жизнь.

Твой любящий брат Родриго, мечтающий вернуться с тобой в Испанию

Чтобы не вызвать подозрений, я вернулся к рассказыванию историй на рынке, но освободил себе вторую половину вторника. Теперь моей главной заботой стал план бегства. В первую очередь нам нужно было найти еще несколько отчаянных голов, которым настолько опостылел плен, что их не испугало бы даже страшное наказание, ждущее участников неудачного побега. Но кому я мог доверять, кроме Санчо? Тот объяснил мне, что среди пленников есть как вовсе темные личности, так и христиане достойного поведения. Посовещавшись, мы составили список невольников, на которых можно положиться.

Мы уже назначили день, когда начнем переговоры с ними, как вдруг по острогу пронесся слух, будто монахи ордена Пресвятой Троицы прибыли в Алжир для переговоров об освобождении некоторых испанских пленников. Деньги, собранные для выкупа, им жертвовались короной, церковью и семьями попавших в рабство. Разумеется, пленники из богатых родов были первыми в очереди на освобождение. Прочим оставалось надеяться на благотворителей и ждать многие годы, если не десятилетия – а то и целую жизнь.

Наутро после прибытия в Алжир монахи собрались у ворот банья. Стоило стражникам снять замки, как заключенные бросились проверять, нет ли их имен в списке тех, кому вскоре предстояло отправиться домой. Я не слишком торопился: казалось невероятным, чтобы родители смогли собрать требуемую сумму. Неожиданно Санчо схватил меня за локоть и потащил на улицу.

– Ну же, Мигель! – с воодушевлением поторапливал меня он. – Кто знает, что уготовил вам Господь. Иногда чудеса все-таки случаются!

Разумеется, имени самого Санчо в списке не было, однако это не мешало ему возбужденно трясти головой, закатывать глаза и подталкивать меня к монахам.

Я сделал глубокий выдох, затем вдох и крикнул – скорее чтобы отвязаться от Санчо, чем действительно надеясь найти свое имя среди счастливцев:

– Есть ли новости для Мигеля де Сервантеса?

– Это ты, сын мой? – спросил один из монахов, и его палец заскользил вниз по листу.

Мое сердце забилось так яростно, что несколько мгновений я не слышал ничего, кроме его оглушительного стука.

– Да, у нас добрые вести для тебя и твоего брата Родриго. Мы привезли шестьсот дукатов для вашего выкупа.

Я покачнулся, и только мощное объятие Санчо позволило мне удержаться на ногах. Он принялся целовать мои щеки, в то время как его круглое лицо совершенно промокло от слез. Можно было подумать, что это он отправляется на свободу, а не я. В голове у меня вертелся единственный вопрос: где родители взяли столько денег? На какие жертвы им пришлось пойти?

– А где Родриго? – спросил монах.

Я глубоко вздохнул и назвал имя Мухаммеда Рамдана.

На следующий день пленники, за которых их семьи прислали выкуп, вместе с монахами отправились во дворец арнаута Мами. Формально мы все были его собственностью. Когда мы вошли в роскошный зал, служивший арнауту кабинетом, Родриго уже был там. Рядом стоял Мухаммед Рамдан с детьми. Мы с братом обнялись впервые за три года, но не успели обменяться даже парой слов – стражники Мами развели нас в разные стороны. Поскольку нас выкупали парой, наш случай рассматривали первым.

– Что касается младшего, – сказал Мами, указывая на Родриго, – то его свободу вам может продать только Мухаммед Рамдан.

Я взглянул на детей Рамдана. Дочери было около пятнадцати, сын выглядел на несколько лет младше. Я не поверил своим ушам, когда девочка произнесла:

– Папа, у нас никогда не было такого учителя, как Родриго! Мы с Зухрабом хотим, чтобы его отпустили без выкупа.

– Папа, только представь, как грустно бы тебе было, если бы нас у тебя отобрали! Учитель Родриго прекрасный человек. Если мы отпустим его без выкупа, Аллах благословит за это тебя и всю нашу семью.

– Не плачь, дочка. Ну-ну, вставай, – вздохнул Рамдан, поднимая дочь с пола и прижимая к себе. – Ты же знаешь, отец ни в чем не может тебе отказать.

Он обернулся к Мами:

– Ваша светлость, Родриго Сервантес завоевал мое уважение и любовь моих детей. Я не возьму за него выкупа, потому что дары, которые он принес моей семье, не измеряются деньгами. Пусть идет с миром. Во имя пророка.

– Если вы желаете разбрасываться своим имуществом, это ваше дело, – с гримасой неудовольствия процедил Мами, отворачиваясь к монахам. – Сколько, в таком случае, вы готовы заплатить за старшего? – И он ткнул в меня указательным пальцем, на котором посверкивал перстень.

– Мы можем заплатить за Мигеля Сервантеса шестьсот золотых дукатов – все, что приготовили за двух братьев, – ответил член ордена, уполномоченный вести переговоры.

Мами разразился визгливым смехом – и так же резко его оборвал.

– Нет уж, – выплюнул он. – Этот калека – важная птица. Он герой Лепанто и человек Хуана Австрийского, а еще поэт со связями в Риме. Я хочу за него восемьсот золотых дукатов. Если цена вас не устраивает, перейдем к следующему делу.

– Ваше превосходительство, прошу вас, отпустите моего брата, а я до смерти буду вашим рабом. Мигель старший, он глава семьи. Наши старые родители нуждаются в нем. Оставьте лучше меня, я здоровый и сильный. Мигель не может больше жить в крепости, не обрекайте его на гибель!

Мами, очевидно развеселившись, принялся шептаться с сидящим рядом пиратом. Я не мог позволить брату принести такую жертву.

– Родриго, послушай, – начал я. – Именно потому, что ты здоровый и сильный и много чего умеешь, ты должен вернуться в Испанию первым. Ты найдешь работу и обеспечишь родителям достойную старость. Если я сейчас вернусь домой, то стану им только обузой. С одной рукой я ничем не смогу им помочь. – И, вложив в голос всю возможную убедительность, я добавил: – Как старший брат, я приказываю тебе уезжать. Такова моя воля, воля твоего хозяина и его детей. Мухаммед Рамдан подарил тебе свободу, и если ты сейчас от нее откажешься, то оскорбишь его великодушие.

– Довольно! – завопил Мами. – Калека остается. А тебе, молодой человек, – и он указал на Родриго, – лучше бы убраться поскорее, пока я не передумал.

– Скажи родителям, пусть молятся за меня и не отчаиваются. Я вернусь в Испанию, клянусь.

Несмотря на эти уверенные слова, я понимал, что, скорее всего, никогда больше не увижу Родриго, не обниму родителей и не ступлю на родную землю.

Пока корабль с Родриго и другими выкупленными пленниками готовился к отплытию, настал декабрь, время дождей. По пути в материковую часть Африки темные грозовые тучи разверзались над Алжиром, смывая со стен домов толстый налет песка и грязи; кусты и деревья начинали сверкать изумрудной зеленью, повсюду распускались цветы, в сумерках крепость нестерпимо пахла жимолостью, а купола дворцов и минаретов сияли золотом и бирюзой, словно новенькие. Алжирцы часами отмывались в хаммамах, а затем облачались в новые одежды и с радостными улыбками заполняли улицы касбы.

Я стоял на крохотной безлюдной площади в верхней части касбы, откуда открывался вид на весь город, и смотрел, как увозящий Родриго корабль поднимает якорь, разворачивает паруса и берет курс в сторону Испании. От зимних дождей Средиземное море сделалось полноводнее и словно успокоилось.

Что толку в такой жизни, если я даже не смогу обнять родителей перед смертью?

Надо отдать маврам и туркам должное – они никогда не запрещали христианским рабам соблюдать свои обряды и отмечать церковные праздники. К концу первого года рабства религия стала моим единственным утешением. Только вера в Бога помогла мне пережить эти черные дни. Священникам дозволялось служить мессы по воскресеньям и праздничным дням и причащать верующих. Если бы не эти служители Христовы, сотни рабов давно бы обратились в ислам. По ночам даже самые ожесточившиеся и озлобленные из нас молились о душах своих товарищей, замученных до смерти накануне. Мы знали, что нас в любой момент может постигнуть такая же судьба – достаточно навлечь на себя гнев арнаута Мами или Гасан-паши.

Христианам разрешали держать собственные таверны. Тропа в эти заведения никогда не зарастала, ибо несчастные пленники – включая и меня самого – были готовы тратить на выпивку последние гроши, даже заработанные потом и кровью. Только напившись до беспамятства, рабы могли забыть о своей печальной участи. Иногда к ним присоединялись мусульмане, чтобы выпить вина, не привлекая к себе внимания. В конце дня, когда паши собирались закрывать банья, им приходилось поднимать на ноги захмелевших единоверцев и выталкивать их за ворота, на площадь перед острогом.

В одной из таких таверн со мной и заговорил вероотступник из Малаги, который взял себе арабское имя Ахмед, но был более известен под кличкой Позолотчик. В тот день я снова рассказывал истории на базаре, и он первым делом отметил мой литературный талант. К тому времени мое тело и разум уже несколько размякли под действием хмеля, так что я с легкостью заглотил наживку, когда он предложил заказать мне еще пинту вина. Мы немного поболтали о жизни в Алжире, и вдруг он спросил:

– Должно быть, после того как твой брат уплыл в Испанию, ты совсем отчаялся вернуться домой?

«В этом змеином логове осторожность никогда не бывает излишней! Особенно избегайте отступников от веры – они только и ждут случая, чтобы уличить в чем-нибудь христиан и выслужиться перед своими хозяевами».

Позолотчик наклонился к моему уху и быстро зашептал:

– Я могу устроить побег тебе и еще паре пленников. В душе я никогда не предавал христианскую веру. Я давно хочу вернуться в Испанию, чтобы молиться Христу – единственному истинному Богу. Да будет проклят тот день, когда я ступил на землю этих вонючих магометан. – И он, достав из-за пазухи крест, принялся яростно его целовать, в то время как по щекам его катились слезы.

Жажда свободы ослепила меня. К тому же выпитое вино мешало способности рассуждать здраво. Позолотчику удалось совершенно убедить меня в своей искренности.

– Я хочу пятьсот золотых дукатов с человека, – сказал он. – Шансы на успех увеличиваются, если нас будет немного. В любом случае я возьму только восьмерых.

торговцу вином. Он согласился уплатить за меня пятьсот золотых дукатов – при условии, что я верну ему всю сумму, когда вернусь домой и встану на ноги. Я попросил его дать ссуду и Санчо. Дон Фернандо засомневался.

– Нам нужен такой человек, ваша светлость, – решительно сказал я. – Мы пропадем без его находчивости. К тому же всем известно, что Санчо за милю чует еду.

Наконец мне удалось его убедить. Разумеется, я собирался занять невообразимую сумму, но дал дону Фернандо клятву чести, что погашу долг до последнего гроша. Сейчас было не время думать, как я стану расплачиваться. Наше будущее представлялось туманным – так имело ли смысл о нем гадать? Я сосредоточил все усилия на подготовке побега. Я сделался им одержим. Помимо себя, Санчо, дона Фернандо и его сына дона Фернандито, я посвятил в наши замыслы близнецов Инохоса – испанских дворян, обучавшихся живописи в Италии, и молодого идальго дона Диего де Мендьолу, сына зажиточного купца.

С этой минуты любое обращенное к нам слово, любой взгляд, косо брошенный в нашу сторону, становились источником подозрений. Если кто-то из знакомых при встрече не удостаивал нас приветствием, мы сразу же записывали его в потенциальные доносчики. Чем дольше мы медлили, тем больше было шансов, что что-нибудь пойдет не по плану. Мы решили не беседовать между собой в остроге и не собираться более чем по двое. Также мы условились, что все договоренности будут устными – бумага не вызывала у нас доверия, – и что я буду единственным связным с Позолотчиком.

Я впервые в жизни понял, что значит «спать вполглаза». Однажды ночью солдаты ворвались в крепость и арестовали нескольких испанцев. Неужели что-то заподозрили? Возможно, кто-то донес, что в остроге готовится побег, и они искали заговорщиков? Но выказать свои опасения я не мог. Какие бы сомнения меня ни мучили, лучше было держать их при себе. Ни с кем, даже с верным Санчо, не смел я поделиться снедавшей меня тревогой. Напротив, поскольку на мне лежала ответственность за успех побега, это мне пришлось успокаивать всех остальных. К счастью, наутро выяснилось, что арестованные испанцы входили в воровскую шайку.

в крутом скалистом холме неподалеку от города. Мне она показалась просторной и достаточно неприступной. Семеро мужчин вполне могли спрятаться там и дождаться каравана кочевников-туарегов, которые каждый год в конце января делали привал на римских руинах Типасы, прежде чем отправиться в Оран – испанскую колонию на западе Алжира. Там они торговали оружием, которое сами же и ковали, прекрасными латунными и медными украшениями и разнообразной утварью. Туареги исповедовали особую ветвь ислама и не соблюдали многие религиозные праздники и ритуалы, принятые в Алжире. Позолотчик должен был встретить нас в пещере с лошадьми и провиантом и сопроводить до самой Типасы. Там нам следовало договариваться непосредственно с туарегами, чтобы они позволили нам присоединиться к каравану и взяли под свою защиту. Дон Фернандо согласился оплатить и эту часть авантюры.

В первый день Рамадана алжирцев будил заунывный вой морской раковины, в которую трубили, точно в рог. Сонные мусульмане торопились утолить голод и жажду, прежде чем пробьет четыре часа утра. Остаток дня они соблюдали строгий пост – исключая тяжелобольных. Однако стоило солнцу скрыться за песчаным горизонтом Сахары, как горожане устраивались на коврах и принимались лакомиться роскошными блюдами, припасенными специально для праздника. После дневного воздержания они так набивали животы, что погружались в дремоту. В десять вечера алжирцы снова высыпали на улицу для ночного празднования. Стражники банья не были исключением.

В течение всего Рамадана ночная крепость пылала от множества факелов и ламп в руках горожан. Всюду слышалось пение, звуки гитары, флейт и барабанов. Алжирцы собирались на площадях, чтобы поглазеть на танцовщиц, чьи волнообразные движения наполняли воздух сладострастной истомой. Хлопки ладоней, служившие им аккомпанементом, напоминали мне щелканье испанских кастаньет. Ритмичные звуки плыли над крепостью, поднимаясь к самому небу, и заполняли каждую щель между каменными плитами. Дрессированные кобры заклинателей змей приподнимали над корзинами плоские головы с длинными черными языками и принимались гипнотически раскачиваться в такт флейтам. Стаи детей с воплями и хохотом перебегали с площади на площадь, чтобы не упустить ни одного представления. Казалось, даже рабы были захвачены всеобщим весельем.

Однако вскоре стало заметно, что Рамадан требует от мусульман огромных жертв. Необузданные ночные пиршества вызывали у них проблемы с желудком, лица от нехватки сна обрюзгли, а под мутными глазами залегли тени. До конца месяца горожане превращались в вялых, плохо соображающих полуночников со зловонным дыханием.

В середине четвертой недели Рамадана Позолотчику донесли, что туарегам остался всего один дневной переход до Типасы. Мы знали, с какой невероятной скоростью перемещаются по пустыне эти кочевники. Если они окажутся впереди, нам нипочем их не догнать. Мы решили бежать на следующий же день – прежде чем караван двинется дальше на запад. Мы планировали выскользнуть из города во время вечернего намаза, когда ворота еще были открыты, а стражники молились, уткнувшись головами в свои коврики. Оставалось надеяться, что несварение и многодневный недосып помешают им заметить наше исчезновение раньше следующего дня.

не удалось осуществить ни один из своих великих замыслов. Что толку будет от моей жизни, если Гасан-паша посадит меня на кол? Запомнюсь ли я чем-нибудь потомкам?

Мы с соотечественниками провели всю ночь в молчаливой молитве, чтобы не возбудить чьего-нибудь подозрения своим беспокойством. Часы текли одним за другим, а я все лежал с закрытыми глазами, умоляя Деву Марию благословить наш отчаянный план.

На следующий день, как только прозвучал призыв к вечернему намазу, после которого закрывали Баб-Азун, мы одновременно выскользнули за ворота. Едва оказавшись за утопающими в сумерках городскими стенами, мы припустили наутек с такой быстротой, которую только позволяли наши закованные в кандалы лодыжки. Добравшись до ближайшего леса, мы бесшумно нырнули в кусты и припали к земле. Там мы дождались захода солнца и вскарабкались на холм, пока наши стражники, измученные почти месяцем ежедневных постов, торопливо набивали брюхо. Я возглавлял процессию.

Наконец мы добрались до пещеры. Увы, там нас не ожидал ни провиант, ни лошади, ни даже Позолотчик с инструментами, чтобы разбить наши оковы.

– Он предал нас, чтобы выслужиться перед Гасан-пашой, – сказал дон Фернандо де Канья. – Разве нас не предупреждали, что нельзя связываться с вероотступниками?

– Сервантес, вы убеждали нас, что этому человеку можно доверять. Вы говорили, что он вернулся к христианству, – заметил дон Эдуардо Инохоса.

– Я беру на себя полную ответственность за случившееся, – торопливо сказал я, пока бывшие друзья в пылу спора не обратились в непримиримых врагов.

– Не хочу показаться неучтивым, Мигель, – сказал дон Хулио Инохоса, – но какой нам теперь от этого прок?

Повисло молчание.

– Возможно, Позолотчика что-то задержало, – предположил Санчо. – Мои любезные сеньоры, не забывайте, что наша сила в единстве. Спорами мы только ослабляем себя. Вполне вероятно, что наш предводитель уже на пути сюда. Отчего бы нам не подождать его внутри?

факел. Внутренность пещеры представляла собой небольшое прямоугольное пространство с грубыми каменистыми сводами. Мы сгрудились у дальней стены, внизу которой виднелся узкий лаз. Мало кто смог бы протиснуться в него, даже согнувшись в три погибели.

Все согласились, что нам нужен дозорный. Дон Диего де Мендьола первым вызвался забраться на скалу над пещерой. Вооружившись двумя заряженными пистолетами и кинжалом, он скрылся в темноте.

Ночь становилась холоднее, а пламя факела, увы, совсем не согревало. Мы развели костер из древесных сучьев и сухих листьев, которые устилали пол пещеры, и расселись вокруг огня. Отогревшись, мы ощутили голод и жажду. Санчо привалился спиной к стене, широко раздвинул ноги и принялся терпеливо долбить камнем по железной цепи, которой были скованы его лодыжки. Все молчали. Тишину нарушал только этот методичный стук.

Внезапно снаружи послышался какой-то шум, и в пещеру в страшном волнении ворвался дон Диего.

– Они идут сюда! Они хотят вернуть нас в город! – воскликнул он.

– Не будем поддаваться панике, – возразил я. – Может быть, это всего лишь Позолотчик с лошадьми?

– По холму поднимаются дюжины людей с факелами! Скорее это маленькая армия, Сервантес. Боюсь, что арнаут Мами отправил на наши поиски янычар.

Всех бросило в дрожь.

– Мы не дадим себя окружить, – решительно сказал дон Фернандито. – Будем драться.

– Надеюсь, ваша светлость не сочтет меня непочтительным, – встрял Санчо, – если я замечу, что в этом случае нас перережут, как ягнят.

– А если мы вернемся в город, нас будут пытать, а потом посадят на кол, – напомнил один из близнецов Инохоса.

– Можно убежать прямо сейчас, – предложил дон Фернандо. – Найдем другую пещеру и переждем там опасность.

Но я понимал, что слишком поздно.

– Нам остается положиться на Господа и молить Его о милости. – Я вспомнил ту ночь, когда арнаут Мами захватил «Эль Соль». – Если нас не убьют сразу, велика возможность, что мы и дальше останемся живы. – И я преклонил колени на холодной земле.

– Есть! – вдруг завопил Санчо, повергнув в изумление всех присутствующих. – Я разбил эти проклятые цепи. Свобода! – И он заковылял к выходу из пещеры, неуверенно ступая сперва левой, а затем правой ногой. Казалось, он уже забыл, как ходить, не приноравливаясь к весу кандалов на лодыжках. – Я ухожу, Мигель. Идемте со мной! Отбежим подальше, а там я разобью и ваши цепи.

– Не могу, друг мой, – ответил я. – Мне следует остаться с этими людьми. Я один виноват, что мы оказались в таком ужасном положении. И почему я только не послушал тебя и связался с отступником? Принять на себя всю тяжесть последствий – единственное, что мне остается.

– Позолотчик обдурил нас всех, а не только вас, Мигель, – возразил Санчо. – Кто пойдет со мной?

– Без проводника и еды ты сразу же погибнешь в пустыне. А если мы будем держаться вместе, есть надежда выжить.

Санчо покачал головой:

– Как говорил мой хозяин, благородный граф Ордоньес, «Sumus quod sumus»9 С меня довольно. Баста!

Я вскочил на ноги, и мы обнялись.

– Наши пути еще пересекутся, – сказал Санчо. – Я в этом уверен. Никогда не забывайте: «Festina lente»10 . Вы ведь знаете, что это означает?

– Да, – ответил я.

ночи. Угольно-черное небо усеивали мириады звезд, но луна не показывалась. Я не сомневался, что пухлое тело моего друга еще до рассвета окажется в пасти какого-нибудь дикого зверя.

– Давайте дождемся янычар на холме, – тихо сказал я. – Если мы окажем сопротивление, они убьют нас на месте. Единственная надежда на спасение – сдаться без боя. Может, Господь нас помилует.

Так я и вернулся в порт – по-прежнему в цепях, но теперь еще и со связанными за спиной руками. Много лет спустя я опишу арнаута Мами в «Дон Кихоте» как «заклятого врага человеческого рода». В то время как другие мужчины находили удовольствие в еде, музыке или любовных забавах, этот человек развлекался, сажая пленников на кол, потроша их, отрубая руки и ноги, отрезая языки и уши, выкалывая глаза, насилуя, обезглавливая, подвешивая на крюк, сжигая у столба или подвергая ужасной пытке под названием хазука. Даже турки трепетали перед жестокостью Мами. Чтобы вызвать его ярость, достаточно было неосторожного взгляда или слова, либо того, что показалось ему взглядом или словом, либо же отсутствия оных.

На следующее утро нас доставили во дворец арнаута. Он возлежал на груде львиных шкур, у ног его сидел Позолотчик. Вокруг толпилось множество рабов. Возможно, их позвали в качестве зрителей, чтобы наглядно продемонстрировать, что бывает с беглецами?

– Кто был зачинщиком сговора? – спросил Мами.

не покроются кашей из глаз, зубов и мозгов.

– Ахмед, отныне ты мой сын, – сказал Мами Позолотчику. – Я тебя усыновляю.

Эта крыса расплылась от счастья, услышав, что его награда во много раз превзойдет бочонок свиного сала и золотой эскудо, которые обычно полагались отступникам за уличение бывших единоверцев в попытке бегства. Хотя перед глазами у меня отчетливо маячили кровавый крюк и отрезанный нос, я счел самым достойным взять вину на себя.

– Ваше сиятельство, – начал я, – я лично убедил этих людей следовать за мной. И единственный несу ответственность за случившееся.

Мами принялся шептаться с Позолотчиком. Затем он указал средним пальцем на дона Диего де Мендьолу и Фернандито де Канью. Двое стражников тут же отвели их в конец зала, где стояло устройство для пыток, ужасающее одним своим видом. Несчастным зажали лодыжки в деревянные колодки и вздернули на канате вверх ногами.

– Ваше сиятельство, умоляю, накажите меня вместо сына. Если мальчику причинят вред, его мать умрет от горя.

– Молчать, – приказал Мами почти ласково и, наградив нас леденящей улыбкой, сделал знак одному из своих слуг. Тот немедленно заткнул рот дона Фернандо кляпом.

Палач-турок взял дубину и принялся колотить ей по подошвам ступней дона Диего и дона Фернандито.

– Если кто-нибудь из вас откроет рот, то расстанется с языком, – спокойно предупредил Мами.

Арнаут щелкнул пальцами, повелевая прекратить пытку. По ногам несчастных струилась кровь.

– Когда придут в себя, сожгите их у столба, – приказал Мами.

Дон Фернандо рухнул на пол и принялся извиваться на спине, пытаясь освободиться от оков. Смотреть на это было выше моих сил. Я чувствовал себя раздавленным виной: погибнуть в сражении с янычарами действительно было бы достойнее, чем завершать жизнь таким унизительным образом. Неожиданно меня согнуло в приступе тошноты настолько яростном, что я чуть не задохнулся от собственной рвоты.

Другие невольники принялись роптать и молиться каждый на своем языке. Лицо Мами исказилось яростью.

– Смотрите хорошенько, вшивые псы! Такая судьба ждет каждого глупца, который попробует от меня сбежать. Стража! Уведите их в острог.

Рабов вывели из зала. Арнауту и Позолотчику принесли угощение. Они беседовали, ели и пили, словно забыв о нашем присутствии. Дон Фернандо по-прежнему лежал на полу; тело его было неподвижно, а глаза закрыты, так что я даже решил, что он отдал Богу душу. Мы с близнецами Инохоса продолжали стоять на месте. Казалось, братья лишились дара речи. Они только тряслись и обливались потом, а в глазах их читался животный ужас.

Наконец Мами насытился, сполоснул руки и сказал, указав на дона Фернандо и обоих Инохоса:

– Бросьте их в темницу. Их ждет прилюдная хазука в назидание остальным. Калеку оставьте здесь.

У одного из братьев подломились колени. Я вдруг почувствовал такую слабость, что едва не последовал его примеру. Однажды мне доводилось видеть эту пытку на площади: раба привязывали к стулу и поднимали над землей на цепи. Затем палач ставил под его анусом копье. Когда бедолагу опускали вниз, копье медленно входило ему во внутренности, пока с хрустом не пробивало череп своим обагренным острием.

– Сервантес, – начал Мами, – еще никто не пытался украсть у меня имущество. А эти люди – моя собственность. – И он кивнул одному из своих палачей: – Проследи, чтобы он получил две тысячи плетей.

Это был равноценно смертному приговору.

– Когда закончите, обрежьте его, а потом оскопите.

Мами поднялся с дивана, подошел ко мне и приставил наконечник рапиры к дергающемуся кадыку. Внезапно его голос изменился.

– Я не хочу его смерти. Каждый, кто рискует жизнью ради спасения других, достоин уважения. Я лишь хочу сломить дух этого испанца.

Огромный мавр приставил мне к позвоночнику зазубренное острие кинжала и вытолкал за дверь. Мы прошли через весь дворец на задний двор – площадку голой земли, огороженную высокими стенами. В центре двора виднелась окованная цепями доска – вход в подземную темницу.

– Вниз, – скомандовал мой проводник.

Я залез в дыру, и доска опустилась над моей головой. Темница оказалась такой тесной, что мне пришлось съежиться на земляном полу, подтянув колени к подбородку. От сырых стен несло испражнениями и засохшей кровью. Щель между доской и землей пропускала в узилище единственную тонкую полоску света. Поерзав, я убедился, что удобнее всего лежать ничком на спине.

На следующий день стражник откинул доску и сунул мне чашку с водой и кусок хлеба. Во мне зародились подозрения, что это лишь прелюдия к тем двум тысячам ударов плетью. Я принялся сосредоточенно есть и пить, стараясь не отрывать взгляда от земляного пола.

– Ты не помнишь меня, Мигель? – неожиданно спросил стражник с заметным кордовским акцентом. Я изумился, что он назвал меня по имени. Мавр улыбнулся; его лицо показалось мне смутно знакомым. – Это я, Абу. Мы дружили детьми в Кордове.

Я чуть не подавился куском хлеба, который жевал. С момента нашей последней встречи прошла целая вечность.

– Абу, – в оцепенении повторил я, стараясь поверить, что это не сон. – А я-то гадал, что с тобой стало!

Я был так поражен, что не мог двинуться с места. Абу протянул мне руку, вытащил из дыры и крепко обнял.

– Я думал, ты погиб во время бунта в Альпухаре! – воскликнул я, когда мы наконец разомкнули объятия.

– Нет, мы уехали из Испании, когда оттуда выгнали всех морисков. Сперва мы отправились в Марокко. Там мы схоронили отца, он не вынес разлуки с Испанией. Это была его родина, он любил ее, его предки жили там столетиями.

– Мои соболезнования… А мать? Она сейчас с тобой?

– Матушка вскоре последовала за отцом. Ее сердце осталось в Кордове. После ее смерти я приехал сюда и нанялся служить к арнауту Мами.

Я покачал головой. Мои несчастья выглядели пустяком по сравнению с тем, что пришлось перенести семье Абу.

– А Лейла? – спросил я.

– Вышла за торговца и сейчас живет в Тунисе, в деревне на побережье… Мигель, тебе лучше вернуться в темницу, – вдруг добавил Абу. – Нас не должны застать за разговором. Испания мне больше не родина. Мы должны быть врагами. Но клянусь, я всегда останусь твоим другом. Каждое утро я буду давать тебе несколько ударов, а потом хлестать землю. Но ты должен кричать, как будто тебя и правда секут, – на случай, если нас подслушивают. – И он вытащил из кармана штанов потрепанный томик «Жизни Ласарильо с Тормеса»: – Возьми, я привез ее из Испании. Это единственная книга на испанском, которая у меня есть. Я помню, ты любишь истории. Может, они хоть немного скрасят твое заключение.

В те краткие часы, когда слабый луч полдневного солнца проникал под доску и озарял мою темницу, я читал и перечитывал повествование о невзгодах и злоключениях Ласарильо, пока не выучил всю книгу наизусть. Именно она, а не пища, которую я с великой благодарностью принимал от Абу, делала мое существование хоть отчасти сносным, развлекала ум и заставляла время идти быстрее. Похождения плута Ласарильо переносили меня на родную землю, от которой я оторвался столько лет назад, а его неунывающая крестьянская натура ненадолго заставляла забыть весь ужас моего положения.

Заживо погребенный в тесной сырой могиле, я научился иному отсчету времени. Мои дни делились на свет – тонкую золотую нить в щели между доской и землей – и бесконечный мрак. Иногда темнота и сопутствующее ей безмолвие тянулись так долго, что лишь телесные потребности и вопли невольников, которых пытали в застенках арнаута Мами, напоминали мне, что я до сих пор жив. Тогда-то я и научился оживлять часы убийственной темноты красочными воспоминаниями о Кордове. В мыслях я вновь видел город, где пленительные женщины сидят друг напротив друга под окном, словно поклялись никогда не подымать глаз от вязания (ибо краткого их взгляда довольно, чтобы жар охватил несчастного прохожего, и сколько мужчин в одночасье теряли голову!); город прославленных мастеров-кожевников, где умение ткать шерсть или шелк считается редкостным даром; город, вечно оглашаемый стуком тамбуринов, звоном кимвалов и рыданиями мавританских флейт. Невольник в Алжире, где вода дороже золота, я с особенной тоской вспоминал ледяные потоки, что берут начало в расщелинах Сьерра-Морены, звучно журчат в кордовских фонтанах, а затем, усмиренные, бегут по мозаичным желобкам в Алькасаре, наполняя пруды с толстыми золотыми рыбками или орошая в садах цветы и фруктовые деревья. Эти воды, некогда бывшие горными речками, приносили с собой долгожданный освежающий ветер; он ласкал разгоряченные щеки горожан, словно прохладная ладонь, умасленная дорогими бальзамами из Нового Света.

В те дни, когда я начинал терять надежду – единственное сокровище, которым владел, – меня спасали видения городских садов с бесчисленными горлицами, чье слаженное утреннее воркованье достигало к полудню такой силы и мощи, что у случайного слушателя от этого восторженного хора начинала кружиться голова. Припоминал я и огромные стаи ласточек, которые, словно живые ковры-самолеты, проносились на закате мимо увенчанных крестами церковных колоколен и острых как игла минаретов. Но главное, я вспоминал, что Кордова – родина Сенеки, чья философия стоицизма стала мне в зрелые годы истинной опорой, помогая принимать удары судьбы с должным терпением и хладнокровием. Проводя дни и ночи во мраке земляной ямы, я часто воскрешал в памяти свой любимый уголок Кордовы – великолепный собор, некогда бывший мечетью. Похоже, горожан не слишком заботило, что душа этого места изначально была мусульманской. Матушка водила туда наше семейство к воскресной мессе. Но гораздо больше мне нравилось ходить туда в компании Абу, чья семья обратилась в христианство. Меня завораживали его рассказы об ученых правителях-арабах, строителях этой мечети. Их необыкновенные имена – Абдаррахман, аль-Хакам II, аль-Мансур – больше подходили сказочным героям, чем реальным людям. Мы в восхищении бродили под арками, украшенными золотыми листьями и ляпис-лазурью, обнимали прохладные колонны из гладкого розового гранита, любовались причудливыми мозаиками и волшебными узорами, которые солнечный свет, преломляясь в круглых витражных окнах, тенями очерчивал на изразцовом полу. В такие моменты церковь казалась нам зачарованным местом, созданным не смертными людьми для таких же смертных, а кудесниками – для утонченных душ, видящих в гармонии цвета и формы наивысшее проявление божественного.

Абу рассказывал мне и о сокровищах, спрятанных в руинах Медины ас-Сахра – мраморного города-дворца неподалеку от Кордовы, что исчез пять веков назад, оставив в память о себе немногочисленные развалины. В бытность школярами мы нередко прочесывали эту местность в надежде отыскать клад, который, по слухам, был чуть ли не богаче всей сказочной страны Эльдорадо. Нам требовалось несколько часов, чтобы добраться из Кордовы до склонов Сьерра-Морены, где, согласно легенде, некогда стояла Медина ас-Сахра. Увы, наше усердие было вознаграждено лишь парой осколков древней глазурованной керамики. Я носил их в кармане, то и дело катая в пальцах, и грезил о городе, который, если верить Абу, был самым красивым и культурным в Европе.

какие часто можно встретить у мавританских алжирок. Иногда женщины собирались потанцевать в своем тесном кругу, а мы с Абу подглядывали за ними. Лейла двигалась с грацией дикой кошки. Ее глаза напоминали миндаль в меду, а изогнутые брови и ресницы были черны, как мех пантеры. Закутавшись в прозрачные покрывала, она встряхивала тамбурином – и передо мной возникали золотые дюны Аравийской пустыни и пышные оазисы, земное подобие райского сада.

Родители Абу были еще бедней моих. Чтобы помочь семье, он подрабатывал после школы в хаммаме, где мальчишки мыли и растирали стариков за горстку мараведи. Порой я увязывался за другом. Передо мной открывался таинственный мир арабских бань. Некоторые были построены еще римлянами и могли похвастаться многовековой историей. Их посетители расхаживали нагишом, нимало не смущаясь друг друга. Уже попав в Алжир, я время от времени тратил несколько монет на посещение хаммама, который напоминал мне о счастливых былых временах. В кордовской бане было три бассейна – один ледяной, другой теплый, словно воды Гвадалквивира в августе, а третий – горячий, точно кипящий на плите суп. Но больше всего мне нравилась парная, где люди то возникали, то таяли в горячем тумане, будто обнаженные призраки.

Впрочем, не все воспоминания о Кордове были приятными. В застенках дворца Мами мои страхи множились, словно личинки на падали. Я никак не мог отвязаться от одного тягостного образа из детства. Мой прапрадед, Руй Диас, первым из рода Сервантесов обосновался в Кордове. На протяжении многих поколений члены нашего семейства славились как сукноделы – вполне обычное занятие для евреев. Мой дед, Хуан Сервантес, унаследовал от отца довольно крупное состояние, которое, впрочем, с годами постепенно оскудело. Его круглые черные глаза неизменно смотрели на мир и всех божьих тварей через замутненное стекло горечи и презрения. Помнится, мать говорила, что у свекра лицо стервятника, вынужденного «всю жизнь кормиться ядовитыми змеями». Еще несмышленым ребенком я жалел бабушку, которой приходилось делить ложе с человеком, буквально источающим ненависть каждой порой кожи. Разумеется, самой частой мишенью для издевок и насмешек становился мой отец. Но ему, мечтателю и сумасброду, было не занимать доброты и веселого нрава. Дед Сервантес не стеснялся прилюдно выражать недовольство сыном, который не сумел стать не то что доктором – даже приличным цирюльником. Наши кладовые частенько пустовали. Мать припасала кости от окорока и потом вываривала их с капустой, луком и солью до белизны речной гальки. В течение многих дней эта нехитрая похлебка была нашей единственной пищей. Сколько раз мать обращалась за помощью к бабушке и сносила насмешки от деда! Однажды он заявился к нам домой во время ужина и принялся порочить сына перед всем семейством: «Ты только посмотри на своих жалких детей! Дикие поросята, одно слово. А твои дочери? В этих лохмотьях они похожи на прачек. Кто их замуж возьмет?»

Шли дни. Мое тело ослабло, дух надломился. Я уже совсем отчаялся, когда неожиданно услышал от Абу:

– Мигель, у меня хорошие новости! Среди людей Мами прошел слух, что тебя скоро выпустят из темницы. Возможно, хозяин захочет взглянуть на тебя перед возвращением в острог, так что давай-ка добавим твоей спине парочку ссадин. Для нас обоих будет лучше, если все поверят, что я сек тебя каждый день. Не бойся, бить буду не в полную силу. Твоей жизни ничего не угрожает.

ей скоро придет конец. Бич со свистом взлетал в воздух и опускался, а я лежал ничком, истекая кровью, и вдыхал зловоние тюремной земли.

Вскоре после этого Абу пришел ко мне с новым известием:

– Арнаут пару дней назад уехал из Алжира по делам. Мне приказано освободить тебя и сопроводить в банья Бейлик. – Друг протянул мне маленькую голубую склянку: – Вотри эту мазь в кожу. Она не даст ранам загноиться и поможет им быстрее зажить.

Абу бережно поднял меня на ослабшие ноги, но они отказывались держать мое тощее тело. С помощью друга я сделал несколько неуверенных шагов. Никогда еще кандалы на лодыжках не казались мне такими тяжелыми. Я рухнул на колени и принялся жадно глотать воздух. Пока я приходил в себя, Абу отлучился со двора и вернулся с большой бадьей воды и мылом. Когда он помог мне снять истлевшие лохмотья, я вернул ему «Ласарильо».

– Я слышал, как ты смеялся, читая книгу, – сказал он. – Уж я-то знаю: если ты способен смеяться, то выживешь.

Когда я наконец привел себя в порядок, друг принес мне два куска полотна, которые полагались всем выходящим на свободу узникам.

В острог я шел, опираясь на руку Абу. Окружающий мир казался нереальным. В тот момент я понял, что, должно быть, чувствовал воскресший из мертвых Лазарь. Прежде чем я переступил порог банья, Абу сказал:

– Береги себя, Мигель. Я благодарю Аллаха за эту встречу, хоть она и случилась в печальное время. Помни: в Алжире нам нельзя быть друзьями. Если мы когда-нибудь встретимся в крепости, не заговаривай со мной. Если хозяин узнает о нашей дружбе, мне несдобровать. Кто знает, – добавил он после паузы, – возможно, когда-нибудь мы снова встретимся там, где мавры с христианами могут спокойно жить друг подле друга.

И Абу зашагал прочь, не дав мне времени для ответа.

Прошла не одна неделя, прежде чем я окреп настолько, что смог выходить из острога. Как же я скучал по Санчо! Кто бы мог подумать, что я так привяжусь к этому коротышке. Я пережил то время исключительно благодаря великодушию своих соотечественников, для которых стал живым символом сопротивления. Другие заключенные при первой возможности делились со мной едой. Один мужчина принес стопку бумаги и чернильницу.

– Напишите об этом месте, – попросил он. – Не хочу, чтобы страдания наших мучеников пропали втуне.

Именно в ту пору, когда будущее по-прежнему казалось мне беспросветным, в мою жизнь вошел ангел в человеческом обличье. Я хочу предварить эту историю строками древнего кордовского поэта ибн Хазма:

Когда бы сердцем я твоим владел,
Весь мир земной не взял бы я в удел:
Он мне предстал бы жалкой горстью праха

Ее звали Зораида. Позднее она появилась под именем лелы Заары в пьесах, которые я написал о своем алжирском рабстве, и стала прототипом Зораиды в «Дон Кихоте». Пожалуй, нет буквы изящнее и многозначнее, чем последняя буква испанского алфавита – Z.11 В ней содержится и 7, и L, а перевернутая набок она превращается в N. И вот уже буква становится не просто росчерком на бумаге, но воротами, приглашением в тайну. Первая буква имени Зораиды вполне отражала многогранность ее натуры: она была мусульманкой по крови, христианкой по вере, прекраснейшей женщиной, какую видели мои глаза, а еще, без сомнения, самой благородной дочерью Алжира.

Комендантом банья Бейлик был высокопоставленный мавр по имени Хаджи Мурат. Одна из стен его дома одновременно служила стеной нашего внутреннего двора – громадная, мощная, с парой овальных окошек под самой крышей. Ставни на них никогда не отворялись. Окна находились слишком высоко, чтобы у кого-то из пленников возникла мысль воспользоваться ими для побега.

После неудачной попытки бегства я приобрел репутацию храбреца и бесстрашного поэта. Теперь я лично убедился в правоте слов Санчо, сказанных им в день нашего знакомства: мавры почитают поэтов и безумцев как людей, отмеченных Богом. Никто не осуждал меня, если утром я предпочитал остаться в остроге и весь день скрипеть пером. В то время я и начал набрасывать сюжеты будущих пьес. Однажды их поставят на большой сцене, и я хотя бы из могилы расскажу миру, какие муки пришлось перенести испанцам в плену. Возможно, так я смогу побудить христианские народы объединиться и раз и навсегда уничтожить алжирских пиратов. Эта мысль служила мне единственным утешением.

стоило мне снова склониться над листом, как град возобновился. Я вскинул голову и в изумлении обнаружил, что обычно закрытое окно распахнуто, и из него высовывается тростинка с тонкой длинной бечевой. Вся конструкция напоминала игрушечные удочки, какие мастерят дворовые мальчишки. Когда нижний конец бечевы спустился к земле, я увидел на нем маленький белый узелок, перевязанный белою же лентой. Я бросил взгляд в сторону ворот. Стражники находились на своих обычных местах, но были слишком увлечены происходящим на городской площади. Я отложил перо и бумагу и подобрался к странному предмету поближе. Им оказался туго свернутый носовой платок. Я отвязал его от бечевки, и та немедленно взмыла вверх. Секунда – и тростинка исчезла в окне, словно ее и не было.

Я уселся на прежнее место и торопливо подтянул колени к груди, чтобы стражники не смогли заметить узелок у меня в руках. Внутри обнаружились десять крохотных золотых слитков. Должно быть, это сон? Или я начал сходить с ума? Я попробовал один на зуб – да, это было настоящее золото. Я поднял голову как раз вовремя, чтобы заметить женскую ручку, которая помахала мне и снова скрылась в окне. Ставни захлопнулись.

Что все это значило? Может, лучше немедленно отойти от стены и никогда к ней не приближаться? Вдруг это арнаут Мами испытывает меня? Или кто-то пытается вовлечь меня в новый заговор? Мои больные кости, испещренная шрамами спина и подавленный дух еще не оправились от месяцев заключения под землей. Кто была эта женщина? Вдруг Мами нарочно попросил ее расставить для меня ловушку? Тогда лучше списать все на обман воображения. Тем не менее я сложил руки на груди в мавританском жесте благодарности – на случай, если загадочная дама все еще за мной наблюдает.

Я снова завязал золото в платок из тончайшей, благоухающей лотосом ткани и взволнованный вышел в город. Оставалось надеяться, что долгая прогулка немного остудит чувства, которые теснились у меня в груди. Увы, в отсутствие Санчо мне не с кем было поделиться этим удивительным происшествием. Даже вечная городская суматоха не смогла рассеять образ женской руки, стоявший у меня перед глазами. Ангел это был или демон? Почему она выбрала меня? Возможно, это похищенная христианка, которую заставили обратиться в ислам и насильно выдали замуж за Хаджи Мурата? Я слышал, у него в гареме много христианских женщин…

Не желая давать ни малейшего повода для подозрений, я решил не задаваться такими вопросами. Алжир научил меня не доверять даже своим мыслям. Некоторые суеверные пленники искренне считали, что соглядатаи Гасан-паши могут проникать в их сны по ночам.

могли не утруждать себя работой, день напролет играя в карты или дремля на солнце. Так прошло несколько недель. Я начал примиряться с мыслью, что таинственная благодетельница больше не удостоит меня своим вниманием.

Однако через несколько дней стоило мне оказаться в полном одиночестве посреди двора, как окно снова распахнулось, и мне в руки спустился на веревке второй узелок. Я тут же его схватил. На этот раз в надушенном платке оказался скатанный в комок лист дорогой бумаги. Когда я развернул его, мне захотелось протереть глаза. Внутри лежали сорок золотых испанских эскудо. Мне потребовалось дважды пересчитать тяжелые гладкие кругляши, чтобы поверить в их реальность. В конце письма стоял знак в виде креста. Я жадно пробежал взглядом каллиграфически выведенные строки:

Христианин.

Я не могу сейчас рассказать вам всего, но клянусь святым именем Лелы Мариам, что я ваш друг. Приходите завтра утром в ту часть рынка, где торгуют травяными снадобьями. Там вас встретит старая женщина. Ее зовут Лубна. Не заговаривайте с ней. Она покажет вам ладонь с нарисованным углем крестом. Идите за ней, но убедитесь, что за вами никто не следит. Держитесь в отдалении. Лубна приведет вас в дальнюю часть крепости, где вас будет ждать молодой мавр. Не задавайте ему никаких вопросов, он будет вашим проводником.

Неужели судьба вздумала сыграть со мной очередную жестокую шутку? Чего бы мне это ни стоило, а я должен был выяснить, кто стоит за письмом. Меня не страшила вероятность новых пыток – лишь бы впереди не угасал слабый луч надежды, что я смогу выбраться из Алжира. Неудачная первая попытка лишь укрепила во мне стремление оказаться на воле. Свобода стала для меня единственной целью, заветной мечтой, Святым Граалем, тем, без чего моя жизнь больше не имела смысла.

и риск мучительной смерти, даже зная, что вероятность спасения бесконечно мала. Но если он погиб, то душа его несомненно упокоилась с миром. Смерть вернула ему то, что первым делом отбирали у рабов алжирцы, – человеческое достоинство.

На следующий день я встретился с Лубной, в точности следуя указаниям своей загадочной покровительницы. Мы шли на приличествующем расстоянии друг от друга, пока толпа не осталась далеко позади. Обогнув один из великолепных алжирских особняков, мы вышли на опушку соснового леса. Лубна нырнула под хвойный полог; я незамедлительно последовал ее примеру. На укромном пятачке между деревьев нас поджидал юноша-мавр, облаченный в роскошные одежды.

– Следуйте за мной, – сказал он.

Старуха тут же удалилась, так и не произнеся ни слова. Юноша быстрым шагом направился в темнеющую глубь леса. Я был слишком взволнован, чтобы испытывать страх, но при этом отметил нежный голос, плавную походку, длинную шею, розовые губы и обходительные манеры своего проводника. Наконец мы остановились у подножия высокой скалы. Мавр обернулся ко мне и стащил тюрбан. По плечам рассыпались длинные черные локоны. Я задохнулся от изумления: передо мной стояла самая прекрасная девушка, какую я только видел в жизни.

– Это я бросала вам монеты из окна, – сказала она. – Я долго наблюдала за вами и слушала истории, которые вы рассказывали другим пленникам. Мне кажется, вы единственный человек в остроге, кому я могу доверять. Я не встречала никого похожего на вас.

– Но кто вы, госпожа? – спросил я. – И почему вы решили мне довериться?

– Родители нарекли меня Зораидой, но мое христианское имя Мария. Я дочь Хаджи Мурата, и это все, что я пока могу вам сказать. Позвольте, я отвечу на вопросы позже. Из этого письма вам многое станет понятно. – Она достала из рукава маленький конверт и протянула его мне. – Прочитайте, когда я уйду. А сейчас выслушайте меня как можно внимательней, потому что я не знаю, когда нам выпадет другая возможность переговорить с глазу на глаз. Не беспокойтесь, здесь мы в безопасности: служанка даст знак, если кто-то приблизится… Я сейчас в отчаянном положении, и время не ждет. Ко мне сватались множество женихов с берберийского побережья и самых отдаленных уголков Аравии, но я отвергла их всех – к большому неудовольствию отца, который уже вступает в преклонные годы. Наконец он объявил, что моей руки просит Мулей Малуко, правитель Феса. Отец планирует свадьбу на конец октября. Мулей – хороший человек, добрый и образованный… – Зораида бросила на меня быстрый взгляд, словно желая убедиться, что я ее слушаю. – Но я его не люблю. Должно быть, вы знаете, что мой отец очень богат, и в моем распоряжении все его состояние, включая золотые эскудо и драгоценности. Я дам вам столько золота, сколько понадобится, чтобы снарядить корабль до Испании. Я хочу бежать с вами и стать монахиней. Я чувствую, что вы не обманете моего доверия. Слава о вашей отваге гремит по всему Алжиру. Вами восхищаются даже враги.

У меня закружилась голова. Казалось, сам Господь послал мне этого ангела, дабы я мог вернуться на родину.

– Я знаю, вы честный человек, – продолжала Зораида. – Мой народ коварен, и я не могу доверять здесь никому, кроме своей служанки, которая тоже собирается в Испанию. Лубна – христианка. Отец купил ее много лет назад, когда она была еще молодой девушкой. Она мечтает вернуться в Испанию хотя бы на старости лет, чтобы умереть в лоне единственной истинной церкви. Завтра на рынке, там же, где вы встретились сегодня, Лубна передаст вам необходимую сумму. Возьмите эти деньги и немедленно начинайте приготовления. А мне пора идти. Мы должны действовать с осторожностью и быстротой гепардов.

Я пал на колени.

– Клянусь служить вам, сеньора, сколько хватит моих сил, – промолвил я. – И обещаю защитить от всякого зла.

Тут Зораида протянула мне надушенный платок и скрылась среди деревьев. Я лег на ковер из мха и хвои и прижал платок к лицу. Время для меня будто остановилось. Я лежал с закрытыми глазами и умолял небо, чтобы этот момент совершенного счастья длился вечно. Ежели то был сон, я не хотел просыпаться.

Лишь начав замерзать, я выбрался из леса и отправился на маленькую площадь перед развалинами древней христианской церкви. Там не было ни души. Я присел на камень, с которого открывался вид на гавань, и впервые с момента пленения подумал, что Средиземное море выглядит не таким уж неприступным.

В письме Зораиды говорилось следующее.

Сеньор Поэт.

– Мигель Сервантес. Возможно, прочитав это письмо, вы проникнетесь ко мне сочувствием. Я никогда не знала матери – она умерла, давая мне жизнь. Убитый горем отец поклялся никогда больше не жениться. С самого детства он возлагал на меня огромные надежды. Он говорил, что мне суждено стать принцессой, и воспитывал так, чтобы я могла выйти за человека самых благородных кровей. Также он позаботился дать мне образование, которое соответствовало бы моему будущему высокому положению.

Однажды, когда я была еще ребенком, он вернулся домой с молодой испанкой, которую купил на торгах. Раньше Асусена состояла фрейлиной при графине Паредес. Отец велел ей обучить меня испанскому языку и всему, что следует знать девушке из благородного семейства. Асусена была истовой христианкой. Я жила в окружении множества слуг, которые меня кормили, умывали, одевали и развлекали, но лишь Асусена, несмотря на свою тоску по свободе, искренне жалела меня, сироту. Я никогда не знала другой матери, кроме нее. Она могла бы возненавидеть меня как дочь человека, который похитил ее свободу, но вместо этого посвятила жизнь тому, чтобы сделать меня счастливой и научить всему, что знала сама. Асусена спала в моей комнате; я не могла разлучиться с ней ни на минуту. Отец был весьма доволен, что она привила мне прекрасные манеры, обучила игре на гитаре, пению и испанскому наречию. Оно стало нашим шифром: больше никто в доме не говорил на этом языке, так что мы могли не бояться, что нас кто-нибудь подслушает.

Через год графиня прислала в Алжир испанских священников с выкупом. Но отец, видя, как важна для меня Асусена, отказался продавать ее за любые деньги. Стоило нам остаться наедине, как бедная няня заливалась слезами. Она отказывалась от пищи и стала почти прозрачной. Я боялась, что она погибнет. «Когда я вырасту и выйду замуж, – пообещала я, – то сразу же подарю тебе свободу». Асусена обняла меня и расцеловала.

Каждый вечер она на коленях читала Розарий. Меня всегда учили, что единственный Господь – Аллах. Однако я смотрела, какое утешение дают Асусене ее молитвы, каким терпением наделяет религия, как безусловная вера в Лелу Мариам утоляет ее печали, и мне тоже хотелось обрести этот мир в душе и мыслях.

«Если молиться Матери нашего Спасителя с истинной верой и чистым сердцем, Она обязательно тебя услышит», – сказала однажды няня. Я попросила ее научить меня молиться, но она ответила, что мой отец никогда этого не одобрит и отошлет ее прочь, как только узнает. Я очень боялась ее потерять. Тогда-то мне и начала сниться Лела Мариам в венце из звезд.

Сперва я боялась рассказывать Асусене об этих снах. Однако, когда я все же набралась смелости, Асусена ответила, что это, должно быть, знамение – Святая Дева хочет, чтобы я обратилась в христианство. Няня боялась, что ее сожгут или посадят на кол, если прознают об этом, так что я поклялась до смерти хранить нашу тайну. Разумеется, мне и в голову не пришло бы причинить вред человеку, которого я любила больше всех на свете – после отца…

Далее Зораида писала о смерти Асусены, которая случилась несколько лет спустя. После этого няня стала являться ей во сне и советовала плыть в Испанию, чтобы вести там жизнь праведной христианки. И хотя во время своих визитов Асусена не уточняла, что это за жизнь, Зораида не сомневалась, что ей следует уйти в монастырь и стать Христовой невестой.

«Если только мне не удастся ее переубедить», – подумал я.

Почти десять лет прошло с тех пор, как я был влюблен в Мерседес. Теперь она казалась мне не более чем прекрасным образом из юношеских воспоминаний. В годы алжирского рабства одна мысль, что я могу снова влюбиться, казалась верхом бессмыслицы. Я не питал иллюзий, что какая-нибудь женщина ответит мне взаимностью. Да и кто прельстится искалеченным невольником? Но в тот день я ощущал чистое, безграничное счастье от сознания, что прекрасная и неподкупная Зораида доверяет мне одному; что лишь в мои руки она решила предать свою жизнь. Я давно забыл, что на свете есть радость. За годы, проведенные в остроге, мое сердце очерствело. Как мог я утратить веру в то, что даже в самых ужасных обстоятельствах мир напоминает нам: красота и добро существуют, а по земле ходит не меньше Божьих детей, чем потомков Сатаны. «Она разглядела мою душу, – сказал я себе, ложась спать. – Это должна быть истинная любовь, потому что я ощущаю великодушие и благодарность, а не себялюбие и самодовольство».

Я всерьез взялся за подготовку второго побега, но с куда большей осторожностью. В этот раз я не имел права на ошибку: от успеха нашего предприятия зависела судьба Зораиды. Сундуки ее отца были поистине бездонны, и то, что мы могли обращаться к ним снова и снова – разумеется, до тех пор, пока не вызывали подозрений Хаджи Мурата, – сильно облегчало задачу. Горький опыт с Позолотчиком научил меня, что измена – самая ходовая монета в Алжире. Даже мухи казались мне соглядатаями. Теперь я ни при каких обстоятельствах не связался бы с вероотступниками. Душу человека, который предал свою веру, начинает разъедать ржавчина – ему безразлично, Господу служить или дьяволу. Золотой телец становится его единственным богом.

Однажды на базаре Лубна сделала мне знак следовать за ней и привела к высокому старому мавру в богатых одеждах. Тот представился Абдулом и сказал, что тайно обратился в христианство. Он всю жизнь работал на отца Зораиды и был посвящен во многие его дела.

Когда мы оказались в малолюдной части крепости, Абдул заговорил на лингва франка, которую я начал достаточно сносно разбирать к этому времени. В голосе мавра звучала печаль.

– Я нянчил госпожу Зораиду еще ребенком. Она снабдила меня золотом, чтобы снарядить фелуку до Испании, и попросила отправиться с ней. Я и сам хочу открыто исповедовать христианство. К тому же даме ее положения не пристало ехать за границу без провожатого. – Он сделал паузу и бросил на меня быстрый взгляд. Я кивнул в знак того, что все понял. – Госпожа Зораида хочет отплыть как можно скорее, учитывая близость ее помолвки с королем Феса. Я уже приобрел и лично осмотрел судно в отличном состоянии. Там двенадцать скамей для гребцов – по человеку на скамью. У меня есть люди, которым я совершенно доверяю и которые желают нам успеха. Но они смогут доставить нас только до ближайшего безопасного порта, а потом вернутся в Алжир, к своим семьям. Лучшее время для побега – лето. Послушай, христианин. – Абдул начал говорить медленнее, чтобы ни единое слово не ускользнуло от моего слуха. – Ты, наверное, знаешь, что в августе богатые алжирцы спасаются от жары в горах, идущих вдоль берега моря. Госпожа Зораида с отцом тоже уедут в летнюю резиденцию на побережье. Это во многих лигах отсюда. Мы не найдем лучшего места, чтобы отплыть в Испанию. Рядом с домом моего хозяина протекает река, которая образует укромный залив. Там нас и будет ждать фелука.

– чудесным сном о свободе. Голос Абдула вывел меня из оцепенения.

– Госпожа Зораида просила передать тебе это. – И он протянул мне письмо.

Я немедленно ознакомился с его содержанием. Листок, еще хранящий аромат любимых духов Зораиды, гласил:

Мигель.

Надеюсь, вы не сочтете за дерзость, что я обращаюсь к вам по имени. Я чувствую, что дни, которые мне предстоит провести этим летом в отцовском саду, будут самыми длинными в моей жизни. Я всей душой молю Святую Деву и Ее Сына, чтобы они привели вас ко мне живым и невредимым, усмирили бушующее море и наполнили ветром паруса корабля, который отвезет нас в Испанию. Там вы наконец обретете свободу, а я смогу жить по-христиански, как подсказывает мне сердце. Я знаю, что не должна напоминать вам: моя судьба в ваших руках.

– Передайте госпоже, что с Божьей помощью мы все скоро будем там, куда стремимся, – ответил я Абдулу. – Пусть спокойно дожидается меня на море. У меня еще будет случай доказать ей свою верность и то, что Сервантесы всегда держат данное слово.

Все, что мне оставалось сделать, – как можно скорее найти дюжину сильных и надежных людей, которые помогли бы нашему кораблю достичь свободных вод. К счастью, удача вновь одарила меня своей улыбкой: в острог прибыли новые испанские пленники, среди которых оказались два доминиканских монаха и девять кастильских дворян, бывших в Ватикане по поручению короля. Конечно, предложить им бежать было рискованно, но опыт подсказывал, что лучше иметь дело с теми невольниками, чье тело еще не сломлено мытарствами жизни в остроге, а дух не развращен содомским грехом, процветающим в этой земле неверных. Но, начиная беседу с соотечественниками, я все равно не мог избавиться от тревоги.

Чтобы доказать свои добрые намерения, я представился ветераном битвы при Лепанто. Шрамы на груди и бессильная левая рука служили наилучшими доказательствами моей истории как защитника Испании и христианской веры. Стоило доминиканцам узнать, что в Риме я служил кардиналу Аквавиве, – и они заключили меня в объятия как человека, которому можно безусловно доверять. Все испанцы, к которым я обратился, единодушно выразили согласие разделить со мной риск побега. Оставалось лишь молиться, чтобы в нашу дюжину не затесался Иуда.

Зораида, ее отец и вся прислуга и рабы отбыли караваном прочь из Алжира. Я глядел из ворот острога, как она проезжала мимо в паланкине, укрепленном на спине верблюда. Сквозь ткань, скрывавшую паланкин, я все же узнал лицо дочери Хаджи Мурата. На мгновение мне показалось, что наши глаза встретились и она чуть заметно кивнула. От счастья у меня закружилась голова. В этот момент я снова почувствовал себя молодым и полным сил.

В то же время по крепости прошел слух, что Гасан-паша с большой армадой корсаров отправился захватывать Мальту. Нельзя было и вообразить лучшего случая для побега.

по воздуху, уже почти ощущая себя свободным. Мы были одеты как крестьяне, которые каждый день во множестве возвращались домой после торговли на рынке. Нам не стоило большого труда смешаться с их толпой; одни несли пустые корзины из-под фруктов, другие ехали в тележках, запряженных ослами. Мы условились идти поодиночке, не общаться друг с другом и ни при каких обстоятельствах не заговаривать на испанском. Даже если бы к нам обратились на родном наречии, мы должны были сделать вид, что не понимаем его. Когда я проходил через ворота Баб-Азун вместе с группой алжирских крестьян, мои легкие на несколько секунд сдавило, будто из них разом выкачали весь воздух. В памяти еще жива была расправа за первый неудачный побег, да и шрамы на спине не давали забыть о жестокости арнаута Мами.

Мы с сообщниками прошли не менее половины лиги, прежде чем достигли тройной развилки и повернули налево, как велел Абдул. Тем временем спустились сумерки. Все беглецы выбрались из города, не вызвав подозрений стражников; крестьяне свернули в другую сторону, и теперь наша компания состояла только из испанских пленников. Я начал верить, что мы без происшествий доберемся до резиденции Хаджи Мурата. Вскоре дорога снова раздвоилась, и мы повернули направо, на узкую галечную тропу, петляющую между пышных зеленых деревьев.

В отдалении завыли волки: их голоса с жуткой отчетливостью разносились в ночном пустынном воздухе. Впрочем, нашей главной заботой были не они, а распространенные в этих краях берберийские львы. Мы в полном молчании шествовали через дикую, богом забытую местность. У некоторых наших людей были пистолеты – на случай засады это давало нам шанс.

Стояла ясная, тихая ночь, какие обыкновенно и бывают в пустыне. Луна висела в небе, словно золотой апельсин, источая такое сияние, что в факелах не было нужды. Мы несколько часов шли по узкой кремнистой дороге под открытым небом, пока впереди не замаячили лесные своды, где нас уже ждал Абдул со своими гребцами и лошадьми.

Теперь наш путь лежал через холмы, прямиком к морю. Мне в лицо дышал средиземноморский ветер, я мчался галопом под усыпанным звездами алжирским небом – и снова чувствовал то сладостное волнение, что посещало меня перед битвой при Лепанто. Тогда мое сердце разрывалось от любви к Богу и родине; теперь же его переполняло стремление к свободе, а любовь к прекрасной женщине сделала меня поистине бесстрашным. Прошло десять лет, и вот они снова рядом – Испания, моя семья, юношеские мечты. Отчего не предаться им снова? Возможно, Зораида полюбит меня за храбрость… Если она сумела разглядеть мою душу, то, быть может, увидит и скрытые в ней исполинские силы?

– отрезать самим себе путь к отступлению, если все произойдет не так, как мы планировали. Абдул вошел первым. Тихо, следуя друг за другом по пятам, мы проникли в сад Хаджи Мурата.

Ночные птицы защебетали, вспугнутые нашим вторжением. Из-под ног порскнули какие-то мелкие зверьки. Внезапно над головами у нас раздалось громкое хлопанье, и над садом спланировала огромная белая сова. От взмахов ее огромных крыльев наших затылков коснулась волна теплого воздуха. Абдул приложил палец к губам и повел нас к колодцу, скрытому под сенью финиковых пальм. Там нас должны были ждать Зораида и Лубна, но об этом знали только мы с Абдулом.

– Она опаздывает, – прошептал я.

– Она не может опоздать, – ответил он нарочито равнодушным голосом. – Что-то случилось.

Один из испанских дворян услышал, как мы переговариваемся.

– Нас заманили в ловушку! – заявил он остальным беглецам.

Я ни минуты не сомневался в Абдуле: Зораида не поручила бы свою жизнь человеку, который не заслуживал полнейшего доверия.

– Тревожиться покуда незачем, – сказал я, чтобы успокоить спутников. – Сеньору Зораиду что-то задержало. Давайте прокрадемся в дом и выясним, в чем дело.

«Господи, пожалуйста, – безмолвно взмолился я, пока мы шли к особняку, – пусть все обойдется. Если с ней что-нибудь случится, я не перенесу».

Я не смог сдержать вздоха облегчения, когда увидел на пороге Зораиду, почти бесплотную в серебряных лунных тенях. Рядом стояла Лубна.

– Я не смогла встретить вас в условленном месте, потому что отец долго не ложился. Мне кажется, он что-то подозревает, – прошептала она. На шее девушки мерцали ряды жемчужин, запястья и лодыжки были украшены золотыми браслетами с бриллиантами. – Идите за мной.

Испанцы были изумлены, услышав, что мавританка говорит, как уроженка Кастилии.

– Ступайте как можно тише, – велела она им. – Отец спит очень чутко.

– Не причиняйте вреда никому из живущих в доме, – добавил я. – Я не хочу крови.

Зораида провела нас по темному коридору, который оканчивался дверью в ее покои. Девушка кивком указала на перламутровые ларцы на столе. Я приоткрыл один из них: он был доверху набит золотыми монетами. В другом оказались драгоценности. Мы осторожно подняли ларцы и вышли из комнаты. До парадного входа оставалось всего несколько шагов, когда один из испанцев поскользнулся на мозаичном полу и сбил со стены металлическое украшение. Оно обрушилось с грохотом, сравнимым со звоном кимвалов. Мы застыли, боясь сделать вдох.

– в ночном халате и с зажженной свечой в руке.

– Огня, огня! – закричал он. – Это христианские воры!

Один из беглецов подскочил к нему и что есть силы ударил в лоб рукояткой кинжала. Хаджи Мурат тут же осел на пол. Кто мог ожидать такого поворота событий? Зораида бросилась к отцу и, осторожно приподняв его голову, уложила к себе на колени.

– Папа, прости меня! Очнись, ну же… – Внезапно она подняла взгляд и крикнула: – Господа, умоляю, не причиняйте ему вреда!

Суматоха перебудила остальных слуг. Явились двое мавров, вооруженных пистолетами и с факелами. Впрочем, они бросили оружие сразу же, как только увидели, что мы намного превосходим их числом.

– Я не хочу крови, – твердо повторил я. – Подберите оружие, свяжите их и заткните рты кляпом.

Слуг тут же отконвоировали в покои Хаджи Мурата и там заперли. Столпившиеся в коридоре служанки взирали на нас с неприкрытым ужасом.

Мне нужно было увести Зораиду из дома, пока не сбежались остальные слуги. Однако она словно приросла к полу, баюкая раненую голову отца.

Хаджи Мурат начал приходить в себя.

– Дочка, – сказал он слабым голосом, увидев лицо Зораиды, – сейчас же ступай в комнату, запрись и не выходи, пока я не скажу.

Хаджи Мурат начал осознавать истинное положение дел.

– Нет горя страшнее, чем предательство единственного ребенка, – сказал он. – Как ты могла так со мной поступить? Я дал тебе жизнь, кормил и защищал. Все мои помыслы были о тебе… – И он разразился отчаянным воплем: – Отчего Аллах не забрал меня вместе с твоей матерью!

Мы замерли, пораженные этой сценой. Абдул оказался единственным, кто сохранил самообладание.

– Мы и так потеряли слишком много времени, – заметил он. – Возьмем хозяина с собой. Каждая минута задержки угрожает сорвать наши планы.

но тот словно не узнавал ее. Абдул повел нас дорожкой через сад, которая выходила на побережье. Мы пересекали мост, когда Хаджи Мурат внезапно обмяк.

– Идите вперед, – сказал нам Абдул. – Я не могу бросить хозяина в таком состоянии. Садитесь все на весла. Мы догоним вас, как только он очнется.

– Я останусь с Абдулом, – решил я.

– Я тоже не могу оставить отца вот так, – сказала Зораида служанке. – Ступай за христианами. Мы скоро будем.

Лубна начала было возражать, но Зораида твердо добавила:

– Это приказ. Ступай. Нет времени спорить.

– Мигель, ты подвергаешь опасности всех нас! – сказал дон Мануэль Уласья. – Бросьте этого старика. Все равно мы не сможем взять его в Испанию.

– Вообще-то, командую здесь я, – пришлось напомнить мне. – Делайте, как сказано, или я расценю ваши слова как акт неповиновения.

Пожалуй, дело кончилось бы дракой, если бы не вмешались монахи-доминиканцы. Наконец один из мужчин сказал:

– Если вы не появитесь, когда все будет готово, мы отплывем без вас.

– Я готов рискнуть.

Испанцы ушли, забрав с собой недовольную Лубну.

Абдул прислонил безвольное тело хозяина к стволу ивы, которая росла на самом берегу реки. Зораида набрала в пригоршню воды и омыла лоб и щеки отца. Тот открыл глаза. Обрадованная дочь тут же заключила его в объятия.

– Что ты натворила? – простонал Хаджи Мурат так горестно, что даже я проникся к нему сочувствием.

– Я не хочу лгать, – ответила Зораида. – Это я снабдила беглецов золотом из твоих сундуков. Да помилует меня Господь, но после того, как ты привел в наш дом Асусену, я тайно обратилась в христианство. Я видела сияние истинного Бога и уже не могу вернуться во тьму. Я переродилась, отец.

– Понимаешь ли ты, плоть от моей плоти, что предала Магомета? – задыхаясь, проговорил Хаджи Мурат. – Ты мне больше не дочь! Ты изменила пророку, чтобы стать христианской шлюхой. Да будет проклят тот час, когда ты вышла из утробы матери! Именем Аллаха, единственного истинного Бога, я отрекаюсь от тебя. Отныне и навеки – ты для меня никто!

– Отец, Магомет не Господь мне. Я буду отвечать только перед христианским Богом.

– Так будь же ты проклята! – заорал Хаджи Мурат, сотрясаясь всем телом. Внезапно он выхватил из-за пазухи кинжал и, прежде чем кто-либо из нас успел пошевелиться, всадил его в грудь Зораиды. Она повалилась спиной на топкую землю, простерев ко мне трепещущие руки, точно сломанные крылья. Хаджи Мурат мгновенно выдернул из тела дочери окровавленный клинок и с ожесточением полнейшего безумия пронзил им собственную грудь.

– Клянусь Аллахом, – пробормотал он, обеими руками сжимая рукоять кинжала и обратив на меня невидящий взгляд, – если бы я мог, то вырвал бы твое сердце и скормил шакалам. Да покарает тебя всемогущий Аллах!

Сказав это, он покачнулся и рухнул лицом в поток. Черные волосы распластались по воде, словно диковинные водоросли.

– Не плачь по мне, Мигель, – прошептала она. – Это хорошая смерть. Я попаду на небеса. Там для меня начнется новая жизнь, лучше и богаче этой. Здесь у меня было больше страданий, чем золота. Там я отдохну. Никто еще не встречал конец с такой радостью. Я счастлива умереть на твоих руках. Сама смерть должна завидовать мне.

– Ты была моим солнцем в самые темные дни, – проговорил я сквозь рыдания. – Когда я скитался в кандалах по крепости, то мечтал о дне, когда твои прекрасные руки охладят мой пылающий лоб.

– Пусть Лела Мариам защитит тебя. Поцелуй меня… пожалуйста…

Я прижал свои губы к губам Зораиды – и на них остался ее последний вздох.

читать «Отче наш».

– Пора, – сказал дон Эдуардо Оспина, осеняя себя крестным знамением. – Если мы хотим добраться до Испании, нужно отплывать сейчас.

– Отправляйтесь без меня, – ответил я. – Такая свобода не принесет мне радости. Ступайте со спокойным сердцем, друзья. Воспользуйтесь темнотой, чтобы уйти как можно дальше от кораблей Гасан-паши. Не медлите. Вас ждет свобода. Прошу об одном: навестите моих родителей. Не говорите о том, что видели; скажите только, что я скоро вернусь.

Друзья поклялись мне в этом, мы обнялись, и они исчезли во мраке.

– Мне следует похоронить хозяина как можно скорее, – сказал Абдул, поднимая тело Хаджи Мурата; я знал, что мусульмане хоронят своих мертвецов сразу после кончины. Затем он сделал несколько шагов вниз по течению и тоже растворился среди деревьев, оставив меня наедине с Зораидой. Я взял ее на руки и отправился на побережье в поисках лучшего места для могилы. Наконец я обнаружил маленький грот в холме, обращенный входом к морю. Там-то я и покинул Зораиду – но не прежде, чем в моих глазах не осталось ни единой слезы. Даже заснув навеки, она смотрела в сторону Испании – и несбывшейся жизни, о которой так мечтала.

часы. Когда я закончил, кожа на пальцах растрескалась и обильно кровоточила. Восходящее солнце окрасило горизонт алым. Я взглянул в сторону Испании – но среди волн не было видно даже тени корабля. Уже на следующее утро безмятежное море доставит его к родному берегу.

Лишь утренняя звезда, мерцающая в рассветном небе, была свидетелем моей скорби. Не желая более думать о своей судьбе, я предоставил ногам самим выбрать направление. Проще всего было бы отправиться на юг, в Сахару, и погибнуть там от жажды; но неожиданно я обнаружил, что шагаю обратно в Алжир. В остроге, по крайней мере, я мог умереть в окружении других рабов. Я сдался. Я хотел, чтобы меня убили, потому что жизнь без Зораиды – да простит мне Господь эти кощунственные слова! – потеряла для меня всякий смысл.

Обратная дорога заняла не одни сутки. Днем я отсыпался, а ночью брел по пустыне, словно одичавший лунатик, забыв о всякой осторожности: звери наверняка разочаровались бы, вкусив моей жалкой плоти. Когда я уже подходил к порту, то заметил в отдалении темное облако, которое приближалось к городу со стороны Сахары. Что это было? Совершенно точно не дождь. Постепенно облако начало принимать более четкие формы, и я различил исходящее от него оглушительное жужжание. Чем меньшее расстояние нас разделяло, тем ужасней становился этот яростный монотонный гул.

Это был не гром и не завывание прилетающего из пустыни сирокко; нет, этот звук скорее напоминал человеческий разговор, но язык, на котором он велся, мог родиться только в преисподней. Я ускорил шаг, чтобы укрыться за воротами банья прежде, чем эта дьявольская туча накроет город.

Я прошел через ворота Баб-Азун и направился к пашам с твердым намерением сдаться, но им не было никакого дела до тощего запыленного оборванца. Сейчас стражников куда больше занимало спасение их собственных жизней.

что за воротами притаилась гигантская стая прожорливой африканской саранчи, от которой нет спасения. Все горожане слышали о нашествиях саранчи, но в прошлый раз она объявлялась в Алжире так давно, что об этом помнил лишь один безумный старик Талал, что днем и ночью молился нагишом на городских площадях.

– Саранча вернулась! – вопил он со ступеней главной мечети. – Она сожрет всю зелень в округе, наступит великий голод, и люди примутся есть собственные испражнения! На лица опустится мгла, а с небес обрушится огненный град. Он разорвет вашу кожу, прожжет дыры в костях и черепе! Всякому порочному городу придет свой срок на земле, и ныне твой срок, Алжир, город греха! Покайтесь, алжирцы, ибо Аллах наказывает вас за преступления против Него. Он наслал саранчу, дабы знали вы, что Он один всеправеден, дабы наказать вас за ваши мерзости! Берегитесь тех, что не понимают знамений Аллаха! Только правоверные спасутся. Грешники пойдут на растопку адских костров! Страшен гнев Аллаха! Тот, кто отступил от Его лика, будет вечно блуждать в огненных лабиринтах. Молите Господа о прощении и просите Магомета вступиться за вас! И да славится имя Аллаха, Всемогущего и Мстящего!

Мечети тут же заполнились богобоязненными мусульманами. Богачи принялись делиться едой с бедняками. Горожане неустанно били поклоны в сторону Мекки и клялись, что совершат паломничество, как только смертоносная туча минует крепость. Повсюду на площадях алжирцы умоляли Аллаха о милосердии, обещая бросить пагубные привычки, строже соблюдать пост во время Рамадана, отказаться от вина, свинины и мальчиков и прекратить воровать и мошенничать.

Но и это не помогло. Однажды утром, когда в мечетях призвали к рассветному намазу, горожане вышли на улицы и не увидели неба. Город накрыл сплошной антрацитовый полог, который дрожал, извивался и шипел, словно рой разъяренных демонов. К полудню саранча обрушилась на крепость подобно ливню. Ее гудящая туча наполнила воздух так густо, что нельзя было разглядеть ничего дальше вытянутой руки. Зловредные твари проникли в дома, заполнили колодцы, набились в кухонные горшки, просочились в запертые сундуки и забивали глотки горожанам, так что те задыхались насмерть. Даже в тишине спальных покоев людям приходилось кричать, чтобы услышать друг друга. Иногда саранча набивалась в комнату так тесно, что алжирцы умирали от нехватки воздуха. Я плотно замотал нос, рот и уши платком и дышал через него.

В мечетях было не протолкнуться от кающихся мусульман, которые читали Коран до тех пор, пока у них не срывался голос.

– Аллах милосерден к своим детям, – повторял имам. – Аллах всеблаг. Аллах сострадает нашим мучениям.

Стихи из Корана раздавались повсюду – на площадях, в переулках, в пышных дворцах и нищенских лачугах. Но ничто не могло изгнать саранчу из города.

С каждым днем дьявольский свист звучал все пронзительнее. Люди плющили насекомых метлами, хватали первый попавшийся под руку предмет и давили их о стены, пол или булыжные мостовые – однако саранчи, казалось, становилось только больше. Я оставил надежду заснуть и часами в оцепенении скитался по городу, умоляя Господа явить мне милосердие и скорее воссоединить с Зораидой. Мы не могли спать, не могли есть; в городе не осталось ни одного места, где можно было бы укрыться от саранчи.

Когда алжирцы уже достигли пределов отчаяния и смирились со скорой гибелью, однажды поздней ночью на крепость налетели свирепые ветра, рожденные в глубинах Африки. Они завывали до самого рассвета. Выйдя утром на улицы, горожане не обнаружили и следа саранчи – ее подчистую сдуло в море. Упав на колени возле своих домов, они восславили Аллаха, благодаря Его за конец испытаний.

Однако в мире, в котором мы проснулись, не было красок: прежде зеленые холмы за городом уподобились пустыне или скалам; листья на деревьях и каждом мелком кустике, цветы и плоды в садах, дикие травы и растения, разводимые горожанами во внутренних двориках, – все это безвозвратно исчезло.

недавних потерях; все распри были забыты, сменившись проявлениями доброты и участия. Те счастливцы, у которых оказывался кусок хлеба, с готовностью разламывали его пополам и делились с голодающими.

Но в городе было нечего пить. Огромные толпы потянулись из крепости в горы, чтобы набрать воды из орошающих долину ледяных источников. Тот, кто был слишком стар или слаб и не мог добраться хотя бы до моря, оказывался обречен на мучительную смерть от жажды. Люди начали пить оливковое масло и умирали, исходя жирным зеленым потом. Я выжил только потому, что не брезговал собственной мочой.

Еда тоже закончилась. Жучки и грызуны опустошили амбары богачей, а то, что они не подъели, сгнило. Обезумевшие матери поднимали к небесам тощих младенцев, умоляя Аллаха избавить от страданий хотя бы эти невинные души. Алжирцы искали в верблюжьем и ослином навозе непереваренные зерна и жадно их пожирали. Потом они съели и самих животных. С улиц исчезли кошки. Я видел, как матери продают на съедение собственных детей. Людоедство стало обычным делом. Я лично был свидетелем того, как людям отрубали головы, чтобы жаждущие могли напиться. Горожане потеряли человеческий облик. Их глазные впадины достигли размеров куриного яйца. Гиены и шакалы проникли в город и безнаказанно кормились мертвецами и умирающими. Дикие звери совсем потеряли страх перед людьми; трупов было так много, что пресыщенным львам даже не приходилось убивать.

Корабли Гасан-паши так и не вернулись с Мальты. Слух о том, что его флот разбит, а сам он взят в плен итальянцами, разнесся по крепости с той же быстротой, с какой пламя охватывает сухую растопку. Алжирцы боялись, что европейская армия со дня на день вторгнется в ослабленный город и захватит его без малейшего сопротивления.

Однажды утром стража острога объявила уцелевшим невольникам, что арнаут Мами готовит свои суда к отплытию в Константинополь. Пленников, попавших в Турцию, можно было считать потерянными для родины: оттуда еще не возвращался никто. Но во мне больше не осталось сил для борьбы. Я смирился со своей участью.

– незадолго до того, как корабль Мами должен был навсегда увезти меня из города, в котором я познал величайшие страдания, – группа монахов, снарядивших фрегат сразу после нашествия саранчи, снова явилась в порт с выкупом. На этот раз Мами был счастлив отпустить меня: я превратился в дряхлого старика, негодного ни на какой труд и лишь доставляющего ему хлопоты. Арнаут с готовностью схватил предложенные деньги, и мои дни в алжирском плену подошли к концу.

«На земле нет счастья, равного вновь обретенной свободе», – написал я после возвращения в Испанию. Однако счастье, которое я обрел после пяти лет алжирского рабства, соседствовало с непреходящей скорбью. В моем сердце, полном самых горестных воспоминаний, больше не было места для земных радостей.

Ржавчина времени и немощи, разъевшая мою память, лишила те годы многих ярких красок; лица главных героев расплылись, приняв одно общее на всех выражение; забылся тембр их голосов, жесткость или мягкость взглядов, форма носов – или же отсутствие этих носов наряду с ушами, а порой и губами. Боль и тоска утратили остроту своих жал, а немногие счастливые моменты, пережитые мной в Алжире, стали казаться еще сладостнее, чем они были на самом деле.

Годы спустя, уже в Испании, я с трудом мог поверить, что эта часть моего прошлого действительно имела место. Теперь она казалась главой в рыцарском романе, автору которого нет дела до правдоподобия событий. Бывшие рабы, сумевшие вернуться на родину, рассказывали мне, что острог банья Бейлик стоит на том же месте и так же переполнен нашими менее везучими соотечественниками; что туда по-прежнему прибывают пленники, что они продолжают страдать и умирать в этой проклятой земле; что из двора до сих пор видно овальное окошко, в котором мне впервые явилась рука Зораиды, но ставни больше никогда не отворяются; а еще – что по городу бродит удивительная история о любви мавританской женщины и христианина.

Доходили до меня слухи и о том, что в нескольких лигах к западу от города, на крутом скалистом берегу, обращенный фасадом к лазурно-зеленому Средиземному морю, по-прежнему стоит дом Хаджи Мурата; и в саду, где развернулось последнее действие моей любовной трагедии, все так же можно увидеть плакучую иву, под которой отец Зораиды уничтожил то, что было для нас обоих дороже всего на свете.

песком – багровым, словно пролитая в пустыне кровь; но никто не знает, какой теплой и гладкой была ее кожа, и только в моей слабнущей памяти хранится вкус ее алых губ, сладких, как смородиновый сок, сочных, нежных и не похожих ни на одни губы, которые я целовал в своей жизни.

Примечания.

7. Мориски, мудехары – мусульманское население, оставшееся в Испании после Реконкисты. Мориски были (как правило, насильно) обращены в христианство; мудехары, жившие как вассалы христиан, сохраняли верность исламу.

8. Живи сегодняшним днем (лат .).

9. Мы есть то, что мы есть (лат .).

лат .).

11. Имя Зораида пишется по-испански через Z (Zoraida).