Мережковский. Д.: Данте.
1. Новая жизнь начинается.

I. НОВАЯ ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ

«'Incipit vita nova', — перед этим заголовком в книге памяти моей не многое можно прочесть», — вспоминает Данте о своем втором рождении, бывшем через девять лет после первого, потому что и он, как все дети Божии, родился дважды: в первый раз от плоти, а во второй — от Духа.[31]

Если кто не родится… от Духа, не может войти в Царствие Божье. (Ио. 3, 5.)

Но чтобы понять второе рождение, надо знать и первое, а это очень трудно: Данте, живший во времени, так же презрен людьми и забыт, как живущий в вечности.

Малым кажется великий Данте перед Величайшим из сынов человеческих, но участь обоих в забвении, Иисуса Неизвестного — неизвестного Данте, — одна. Только едва промелькнувшая, черная на белой пыли дороги тень — человеческая жизнь Иисуса; и жизнь Данте — такая же тень.

…Я родился и вырос,
В великом городе, у вод прекрасных Арно.[32]

В духе был город велик, но вещественно мал: Флоренция Дантовых дней раз в пятнадцать меньше нынешней; городок тысяч в тридцать жителей, — жалкий поселок по сравнению с великими городами наших дней.[33]

Тесная, в третьей и последней, при жизни Данте, ограде зубчатых стен замкнутая, сжатая, как нераспустившийся цветок, та водяная лилия Арнских болот, сначала белая, а потом, от льющейся в братоубийственных войнах, крови сынов своих, красная, или от золота червонцев, червонная лилия, что расцветет на ее родословном щите, — Флоренция была целомудренно-чистою, как тринадцатилетняя девочка, уже влюбленная, но сама того не знающая, или как ранняя, еще холодная, безлиственная и безуханная весна.

Стыдливая и трезвая, в те дни,
Флоренция, в ограде стен старинных,
С чьих башен несся мерный бой часов,
Покоилась еще в глубоком мире.
Еще носил Беллинчионе Берти
Свой пояс, кожаный и костяной;
Еще его супруга отходила
От зеркала, с некрашеным лицом…
Еще довольствовались жены прялкой.
Счастливые! спокойны были, зная,
Что их могила ждет в родной земле,
И что на брачном ложе не покинут
Их, для французских ярмарок, мужья.
Одна, качая колыбель младенца,
Баюкала его родною песнью,

С веретена кудель щипала, вспоминая
О славе Трои, Фьезоле и Рима.[34]

Данте обманывает себя в этих стихах, волшебным зеркалом памяти: мира не знала Флоренция и в те дни, которые кажутся ему такими счастливыми. Годы мира сменялись веками братоубийственных войн, что запечатлелось и на внешнем облике города: темными, острыми башнями весь ощетинился, как еж — иглами. «Город башен», cittá turrita,[35] — в этом имени Флоренции ее душа — война «разделенного города», cittá partita.[36] Самых высоких, подоблачных башен, вместе с колокольнями, двести, а меньших — почти столько же, сколько домов, потому что каждый дом, сложенный из огромных, точно руками исполинов обтесанных, каменных глыб, с узкими, как щели бойниц, окнами, с обитыми железом дверями и с торчащими из стен, дубовыми бревнами для спешной кладки подъемных мостов, которые, на железных цепях, перекидывались из дома к дому, едва начинался уличный бой, — почти каждый дом был готовой к междуусобной войне, крепостною башнею.[37]

Данте родился в одном из таких домов, в древнейшем сердце Флоренции, куда сошли с горы Фьезоле первые основатели города, римляне. Там, на маленькой площади, у церкви Сан-Мартино-дель-Весково, рядом с городскими воротами Сан-Пьетро, у самого входа в Старый Рынок, на скрещении тесных и темных улочек, находилось старое гнездо Алигьери: должно быть, несколько домов разной высоты, под разными крышами, слепленных в целое подворье, или усадьбу, подобно слоям тех грибных наростов, что лепятся на гниющей коре старых деревьев.[38]

Данте был первенец мессера Герардо Алигьеро ди Беллинчионе (Gherardo Alighiero di Bellincione) и монны Беллы Габриэллы, неизвестного рода, может быть, Дельи Абати (degli Abati).[39]

Памятным остался только год рождения, 1265-й, а день — забыт даже ближайшими к Данте по крови людьми, двумя сыновьями, Пьетро и Джакопо, — первыми, но почти немыми, свидетелями жизни его. Только по астрономическим воспоминаньям самого Данте о положении солнца в тот день, когда он «в первый раз вдохнул тосканский воздух»,[40] можно догадаться, что он родился между 18 мая, вступлением солнца под знак Близнецов, и 17 июня, когда оно из-под этого знака вышло.[41]

Имя, данное при купели, новорожденному, — Durante, что значит: «Терпеливый», «Выносливый», и забытое для ласкового, уменьшительного «Dante», — оказалось верным и вещим для судеб Данте.

Древний знатный род Алигьери — от рода Элизеев, кажется, римских выходцев во дни Карла Великого, — захудал, обеднел и впал в ничтожеств.[42][43] В списке знатных, флорентийских, гвельфовских и гибеллиновских родов он отсутствует.[44] Может быть, уже в те дни, когда родился Данте, принадлежал этот род не к большой рыцарской знати, а к малой, piccola nobilita, — к тому среднему сословию, которому суждено было выдвинуться вперед и занять место древней знати только впоследствии.[45]

Данте не мог не видеть, как потускнело «золотое крыло в лазурном поле», на родословном щите Алигьери,[46] и хорошо понимал, что слишком гордиться знатностью рода ему уже нельзя; понимал и то, что гордиться славою предков глупо и смешно вообще, а такому человеку, как он, особенно, — потому что «благородство человека — не в предках его, а в нем самом».[47] Но и понимая это, все-таки гордился.

Я не дивлюсь тому, что люди на земле
Гордятся жалким благородством крови:
Я ведь и сам гордился им на небе, — [48]

кается он, после встречи, в раю, с великим прапрадедом своим, Качьягвидой Крестоносцем. Чувствует, или хотел бы чувствовать, в крови своей «ожившее святое семя» тех древних римлян, что основали Флоренцию.[49] Но римское происхождение Алигьери «очень сомнительно», — замечает жизнеописатель Данте, Леонардо Бруни.[50]

Может быть, далекою славою предков Данте хочет прикрыть ближайший стыд отца. «В сыне своем ему суждено было прославиться более, чем в себе самом», — довольно зло замечает Боккачио.[51] Это значит: единственное доблестное дело Алигьери-отца — рождение такого сына, как Данте. Будучи Гвельфского рода, он, за пять лет до рождения Данте, был изгнан из Флоренции, со всеми остальными Гвельфами, но подозрительно скоро, прощенный, вернулся на родину: так, обыкновенно, прощают, в борьбе политических станов, если не изменников, то людей малодушных.

Кажется, неудачный юрисконсульт или нотарий, сер Герардо пытался умножить свое небольшое наследственное имение отдачей денег в рост и был, если не «ростовщиком», в точном смысле слова, то чем-то вроде «менялы» или «биржевого маклера».[52] Данте, может быть, думает об отце, когда говорит о ненавистной ему породе новых денежных дельцов:

…Всякий флорентиец, от рожденья,
Меняла или торгаш.[53]

О нем же думает он, может быть, и в преддверии ада, где мучаются «малодушные», ignavi, «чья жизнь была без славы и стыда», «не сделавшие выбора между Богом и дьяволом», «презренные и никогда не жившие».[54]

По некоторым свидетельствам, впрочем, неясным, — сер Герардо, за какие-то темные денежные дела, был посажен в тюрьму, чем навсегда запятнал свою память.[55]

гражданина из рода Саккетти, злодея и предателя, жившего в соседнем доме, сам вскоре был злодейски и предательски убит. Старшему в роде, серу Герардо, брату убитого, должно было, по закону «кровавой мести», vendetta, отомстить за брата; а так как это не было сделано, то второй вечный позор пал на весь род Алигьери.[56]

Данте встретит, в аду, тень Жери дэль Бэлло.
Он издали мне пальцем погрозил;
И я сказал учителю: «За смерть
Не отомщенную меня он презирает».[57]

…Тебя я знаю,
Сын Алигьери; ты отцу подобен.
Такой же трус презреннейший, как он.[58]

Зная исступленную, иногда почти «сатанинскую», гордыню Данте, можно себе представить, с каким чувством к отцу, тогда уже покойному, он должен был, молча, проглотить обиду. Вот, может быть, почему никогда, ни в одной из книг своих, ни слова не говорит он об отце: это молчание красноречивее всего, что он мог бы сказать. Страшен сын, проклинающий отца; но еще страшнее — молча его презирающий.

«топаз живой»,[59] — великого прапрадеда своего, Качьягвидо, Данте приветствует его, со слезами гордой радости:

Вы — мой отец.[60]

Это значит: «Мой отец, настоящий, единственный, — вы; другого я знать не хочу».

О, ветвь моя… я корнем был твоим!
[61]

Какою гордостью, должно быть, блестели глаза правнука, когда Качьягвидо ему говорил:

Конраду императору служа,
Я доблестью был так ему любезен,
Что в рыцари меня он посвятил;

Где мучеников принял я венец.[62]

Мать Данте умерла, когда ему было лет шесть, родив, после него, еще двух дочерей. Судя по тому, как Данте, в «Новой жизни», вспоминает об одной из них, брат и сестра нежно любили друг друга.[63] Сер Герардо, после пяти лет вдовства, женился второй раз на монне Лаппе ди Чалуффи (Lappa di Cialuffì).[64] Если бы Данте не помнил и не любил матери с благоговейной нежностью, то не повторил бы устами Вергилия, о себе и о ней, странно не боясь, или не сознавая кощунства, — того, что сказано о Христе и Божьей Матери:

…Благословенна
Носившая тебя во чреве.[65]

«сладчайшего отца» его, Вергилия, будет сниться ему материнская нежность, как умирающему от жажды снится вода.[66] В страшные минуты неземного странствия прибегает он к Вергилию с таким же доверием, с каким

Дитя в испуге,
Или в печали, к матери бежит.[67]

В безднах ада, когда гонятся за ним разъяренные дьяволы, чтобы унести, может быть, туда, откуда нет возврата, Вергилий спасает его:

Взяв за руки меня, он так бежал,

И спящее дитя схватив, бежит.[68]

«Господи… не смирял ли я и не успокаивал ли я души моей, как дитяти, отнятого от груди матери? Душа моя была во мне, как дитя, отнятое от груди» (Пс. 130, 1–2): это Данте почувствовал с самого начала жизни и будет чувствовать всю жизнь.

Кем он оставлен в большем сиротстве — умершей матерью, или живым отцом, — этого он, вероятно, и сам хорошенько не знает. Стыдный отец хуже мертвого. Начал жизнь тоской по отцу, — кончит ее тоской по отечеству; начал сиротой, — кончит изгнанником. Будет чувствовать всегда свое земное сиротство, как неземную обиду, — одиночество, покинутость, отверженность, изгнание из мира.

«Я ушел туда, где мог плакать, никем не услышанный, и, плача, я заснул, как маленький прибитый ребенок», — вспоминает он, в юности, об одной из своих горчайших обид.[69]

«гордая душа» — у Данте:[70] миром «обиженная», — не презирающая мира, а миром презренная душа.[71]