Петрарка. Аркуа

Аркуа

Как в юные годы Бенедикту XII, в годы зрелости Клименту VI, так теперь, в старости, новому папе Урбану V Петрарка писал о том, что столицей апостолов должен снова по праву стать Рим. Он угрожал папе небесным судом: «Что ты ответишь святому Петру, когда он тебе скажет: «Я бежал из Рима от гнева Нерона, господь рассердился на меня, и я вернулся, чтобы умереть в Риме, — а ты? Какой Нерон или Домициан изгнал тебя из Рима? Видимо, в день Страшного суда ты предпочитаешь воскреснуть не рядом с Петром и Павлом, а в толпе авиньонских грешников?»

Петрарке казалось, что его слова снова брошены на ветер. Но вот свершилось — Урбан V возвратился в Рим. В последний день апреля 1367 года, оставив в Авиньоне пять кардиналов, папа с остальной частью коллегии, со свитой епископов, аббатов, сановников курии, духовенства и многих знаменитых лиц, горевших желанием сопровождать его в столь необыкновенном путешествии, двинулся из Авиньона в Марсель. Здесь его ожидала огромная флотилия из шестидесяти галер, присланных Неаполем, Венецией, Генуей и Пизой. По пути флотилия папы заходила в Геную, Пизу, Корнето. Папа везде останавливался на несколько дней.

Со всех сторон тянулись толпы паломников, государства и города снаряжали своих представителей, а некоторые даже весьма многочисленные посольства. Боккаччо, перенося настоящие муки на коне из-за своей полноты, возглавлял представителей Флоренции. В портах строили мостки, по которым папа сходил с корабля на берег, в городах — триумфальные арки, улицы были устланы коврами и усыпаны цветами, балконы задрапированы шелком, на котором была вышита цифра папы — V, на некоторых балконах стояли женщины в необыкновенных нарядах, словно живое олицетворение триумфа Италии. Затем путешествие продолжалось по суше через Витербо, где ожидали самого императора, но тщетно. В Рим папа прибыл лишь 16 октября, в один из тех погожих дней, которые делают этот осенний месяц похожим на весну.

Весь город вышел встречать папу с хоругвями, со штандартами, с пальмовыми ветвями, с букетами цветов. В облаках кадильного дыма, под пение духовенства Урбан V ехал на белом коне, которого вели удельные князья, а над его головой реяла хоругвь церковного государства. Собралось около двух тысяч епископов, аббатов, приоров, каноников. Перед собором святого Петра папа слез с коня и после короткой молитвы взошел на ступени трона, по которым на протяжении последних шестидесяти трех лет не ступал ни один из пап.

И только один человек отсутствовал в Риме в тот день — Петрарка. А ведь это был его день, день, которого он так долго, так настойчиво, так горячо и безнадежно добивался. Урбан V жаловался на его отсутствие, со дня на день ожидал его и наконец спустя год обратился к нему с собственноручным письмом.

Письмо это не застало Петрарку в Падуе. Оп был в Тичино, где обычно проводил летние месяцы. В эти дни он дежурил у постели больного внука. Маленький Франческо, лежа в колыбели, держал его руку в своих крохотных горячих ладонях и слушал сказки. У Петрарки было в запасе их не очень много, и поэтому он рассказывал о реальных событиях, выбирая из истории то, что могло занять трехлетнего ребенка: о Ромуле и Реме, о капитолийских гусях. При упоминании о Капитолии мальчик попросил, чтобы дедушка рассказал, как его увенчали лавровым венком. Он знал об этом уже на память, но всегда слушал с большим вниманием. На этот раз после первых же слов малыш заснул и во сне издал глубокий вздох. Петрарка вздрогнул, чувствуя, как ладони, которые до сих пор были такими горячими, вдруг холодеют. В его возрасте уже не плачут, но для сердца нет более горестной и непостижимой тайны, чем смерть ребенка.

После похорон Петрарка решил вернуться в Падую. Он был так удручен, что даже не заметил войск, расположившихся биваком по обоим берегам По, даже не слышал грохота аркебузов — нового и страшного оружия. Его лодку задержали. Но при известии, кто едет, наступило как бы перемирие, и отряды обеих враждующих сторон с почестями вывели лодку за пределы боевой линии. Петрарка чувствовал себя неважно и, отправляясь в Рим, составил завещание.

Урбан V напрасно ожидал Петрарку в Риме. Тяжелая болезнь задержала поэта в Ферраре. Вскоре распространился слух, что он умер, и в правдивость этого настолько уверовали, что бенефиции, которыми он владел в разных городах, раздали другим. С тех пор поэт с горечью думал, что есть люди, которых его выздоровление разочаровало. «Пусть утешатся. Я не буду слишком долго испытывать их терпения». Урбан V вскоре умер, а его преемник снова поселился в Авиньоне. Петрарка уже не надеялся дожить до возвращения апостольской столицы в Рим.

У него не было прежних сил, к тому же, приводя в отчаяние медиков, он вел свойственный ему образ жизни: спал мало, питался скромно — ел фрукты, овощи, хлеб, пил только воду. Время от времени его снова лихорадило, иногда он чувствовал неожиданную слабость, но каждый раз как-то справлялся с этим. Бывали случаи, когда медики, не надеявшиеся с вечера, что он переживет ночь, утром заставали поэта за работой. Неукротимого странника все еще манили бегущие вдаль дороги. Он проводил князя Франческо до Болоньи, но, когда после этого сам направился в Перуджу, не смог уже держаться в седле. Наступила тяжкая година — пришло время проститься с дорогой, с ветром полей, с далями, со всеми городами, в которых он еще не успел побывать и которых уже никогда ему не суждено было увидеть. Но все же он позволил отвезти себя в Венецию, где произнес страстную речь перед Сенатом. С тех пор далекие дороги сами стремились к нему, принося неожиданных гостей — среди них был и английский поэт Чосер.

против удачи и неудачи». Он начал их писать давно, предназначая для своего друга Аццо да Корреджо, жизнь которого явилась ярким подтверждением непостоянства судьбы. От этого дидактического трактата, состоящего из нескольких сот коротких диалогов, веет терпкой горечью утраченных иллюзий и угасших надежд. В первой книге Радость и Надежда беседуют с Рассудком, который готов развенчать любую из даруемых нам жизнью радостей, а во второй тот же Рассудок отражает нападки Боли и Страха, но при этом оставляет человеку одно лишь Отречение. «Только тот свободен, кто умер; могила — скала, неприступная для каких бы то ни было прихотей судьбы». Петрарка с облегчением закрыл эту книгу, над которой работал много лет, и, подобно тем, кто ищет отдохновения в цветущем саду, вернулся к итальянским стихам.

О своей итальянской поэзии он всегда отзывался с пренебрежением, а по существу с вниманием и нежностью склонялся над каждой строкой. И Петрарка и Боккаччо долгие годы обманывали себя: клялись, что давно охладели к простонародным куплетам, а на самом деле продолжали писать стихи. Попадались ему пожелтевшие, помятые и разрозненные страницы, на которых была только строфа или даже строка, «память тысячелетней давности», как он однажды выразился. Над таким обрывком он порой раздумывал часами, вызывая в памяти время года, которое его породило, день, утро или вечер; воспоминания теснились, принося картины мест, людей и его собственный образ в пору зрелой молодости. Неожиданно к нему возвращалось творческое настроение, и засохшее стихотворение снова расцветало, словно иерихонская роза под животворной росою.

Иногда достаточно было лишь переписать какой-нибудь брошенный черновик. «Удивительная вещь! — записывал Петрарка на полях. — Этот сонет я когда-то перечеркнул и выбросил, а сейчас, спустя много лет, случайно прочитал и помиловал. Переписал и вставил в надлежащее ему по времени место: 22 июня, пятница, 23 часа». Но все свои черновики он снабжал заметками по-латыни, так что даже здесь, в тетрадях итальянских стихов, мы лишены возможности услышать звучание его итальянской прозы. Ища для этих возрожденных сонетов «надлежащего им места», он вставляет написанные после смерти Лауры среди тех, которые писал при ее жизни, и сам удивляется в одном из «Триумфов», что con la stanca penna — усталым пером стремится за золотой мечтой юности.

Из таких заметок на черновиках можно было бы составить настоящую хронику его жизни, так много в них подробностей. «1368, пятница, 19 мая, среди ночи. После долгой бессонницы встаю наконец с кровати, и этот сонет, очень старый, через пятнадцать лет попадается мне на глаза». Или: «Среда, 9 июня, после захода солнца я хотел взяться за эту рукопись, но меня зовут ужинать. Вернусь к ней завтра с самого утра».

Это внучка Элетта прибежала в его кабинет. Она одна имела право входить туда в любое время. Это была уже большая девочка, очень похожая на деда. Она носила имя матери Петрарки и напоминала ему собственное детство. Тот же голос, та же улыбка и живость, те же светлые волосы и быстрые глаза. Когда зять Франческино да Броссано или дочь хотели о чем-нибудь его попросить, то сперва посылали Элетту.

столь же привлекательной, как и Воклюз. Устно и в письмах Петрарка уговаривал герцога Падуанского осушить их и был даже готов понести часть расходов. Но не сумел склонить его к этому, о таких вещах думать было рано: желание Петрарки осуществилось лишь в XIX веке.

У него был небольшой деревянный дом на каменном фундаменте, несколько комнат внизу занимала дочка с мужем и Элеттой, наверху жил он сам, да и для секретарей нашлись в доме комнатушки. Дом стоял в саду, переходившем в виноградник, немного поодаль серебрилась оливковая роща. Не было более радостного зрелища, чем Элетта, стряхивающая с дерева оливки. Кожа у девочки была цвета спелой оливки, такая же была и у него в ее годы. Да и сама она была как молодое оливковое деревцо.

Вскоре найдется кто-нибудь, кто захочет увести ее к себе, в свой дом. Приданого у нее нет, но дед наверняка сидит на золоте — все так говорят. Нечего обольщаться: люди считают его скупцом и будут удивлены, когда прочтут завещание. Но у Элетты все-таки будет приданое. Она получит его в виде единственного сокровища, которое хранится в этом доме, — библиотеки. Петрарка поглаживает подбородок и щеки, словно желая стереть улыбку, которая может его выдать. Какое счастье, что он не оставил библиотеку в Венеции! Какая предусмотрительность, что он никому ее не отказал. Она достанется в наследство почтенному Броссано вместе с этим домом и садом, вместе с виноградником и оливковой рощей, которая всех их переживет. У Элетты будет приданое.

Из тайника в пюпитре он извлекает завещание, написанное в памятном году, когда Урбан V вернулся в Рим. Прочитав первую страницу, поэт задумался над этим перечнем городов и церквей, где хотел бы быть похороненным, не ведая, куда занесет его судьба. Была там и Венеция со святым Марком, был и Милан со святым Амвросием, и Рим с Санта-Мария Маджоре, и Парма с кафедральным собором, где в течение многих лет он был архидьяконом, «бесполезным и почти всегда отсутствующим», был, наконец, Аркуа, где решил он построить себе часовню. Не было только сельского затишья над «чистыми, сладкими, свежими водами», где некогда мечтал он умереть под деревом, о которое опиралась Лаура: это только молодость ищет себе могилу в живой идиллии.

Затем он еще раз просматривает, кому что завещано. Двести дукатов для собора в Падуе, двадцать дукатов для той церкви, где он будет похоронен, сто дукатов для раздачи нищим. «Упомянутому уже герцогу Падуанскому, у которого милостью божьей всего предостаточно, — читал он далее, — я, не имея ничего, что могло бы быть для него достойным даром, записываю мою картину, то есть икону Пресвятой Девы Марии, работы выдающегося художника Джотто, подаренную мне моим другом флорентийцем Микеле Ванни. Произведение это такой красоты, коей не в силах понять невежды, а знатоки искусства стоят перед ней в изумлении... Магистру Донато да Прато, старому учителю грамматики, который живет в Венеции, если он мне что-то должен, а сколько это могло бы быть, я не помню, я прощаю долг и не хочу, чтобы по этой причине он имел какие-нибудь обязательства перед моими наследниками». Далее следовало перечисление сумм, которые Петрарка сам был должен другу Ломбардо да Серико, но это были счета с 1370 года, ныне потерявшие силу. Он уже взялся за перо, чтобы эти цифры изменить, но вовремя спохватился, ведь он не имеет права вносить какие-либо изменения в текст завещания без засвидетельствования нотариусом, и махнул рукой: «Сами разберутся».

свой малый кубок, круглый, серебряный, позолоченный: пусть пьет из него воду, которую он любит куда больше, чем вино; хранителю нашей церкви пресвитеру Джованни да Бокета я завещаю мой большой требник, который я купил в Венеции за сто лир. Этот дар я делаю с оговоркой. После его смерти требник должен остаться в ризнице падуанской церкви для вечного употребления священниками, которые будут молиться за меня.

Джованни ди Чертальдо, то есть Боккаччо, я записываю пятьдесят золотых флоринов, чтоб купил себе зимнюю епанчу для ночной работы, — мне стыдно, что я так мало даю такому великому человеку». Петрарку охватили невеселые мысли. Из Чертальдо поступали дурные вести. Бедный Боккаччо уже не выходил из дому, прервал свои лекции о «Божественной комедии», тяжелая болезнь приковала его к кровати. Но самое худшее то, что он вверился жестоким врачам. Петрарка вздрогнул при мысли о тех мучениях, которым подвергает его друга эта свора глупцов. Они живьем его режут! Кто из нас окажется долговечнее? Он вздохнул и читал дальше.

«Маэстро Томазо Бомбазио из Феррары записываю мою чудесную лютню, чтоб она играла у него не для суеты бренной жизни, а во имя вечной славы божией. Пусть упомянутые здесь друзья обвиняют в скудости моих даров не меня, а фортуну, если она существует. По этой же причине я называю напоследок того, кто должен быть первым, а именно: маэстро Джованни дель Оролоджо, врача, которому я записываю пятьдесят дукатов, чтобы купил себе перстень и носил его на пальце в память обо мне. Что касается моих домашних, то воля моя такова. Бартоломео ди Сиена, называемый Панкальдо, получит двадцать дукатов, только бы он их не проиграл. Моему слуге Джили да Фиоренца, кроме того, что ему надлежит за службу, двадцать дукатов, то же самое и другим слугам, буду ли я иметь их меньше или больше, — сверх положенного по двадцать флоринов. Из остальной челяди каждому по два дуката, точно так же и повару. Если кто-нибудь из друзей или слуг умрет раньше меня, предназначенное ему возвращается моему наследнику.

Единственным наследником всего моего движимого и недвижимого имущества, которым я владею или буду владеть, где бы оно ни находилось, я назначаю Франческо да Броссано, а его самого прошу не только как наследника, но и как самого дорогого сына, чтобы деньги, которые у меня найдутся, он разделил на две части и одну оставил себе, а другую раздал тем, о ком знает, что я хотел бы им дать. Прежде чем закончу это письмо, я должен сказать еще о двух вещах. Во-первых: я хотел бы, чтобы принадлежащий мне клочок земли за горами в местечке Воклюз, в епархии Кавайон, поскольку не окупились бы затраты на дорогу туда, стал бы приютом для бедных, а если это по причине какого-либо закона или распоряжения окажется невозможным, то пусть он перейдет в собственность двух братьев Джованни и Пьетро, сыновей покойного Раймона Моне, который был моим преданнейшим слугою. А если упомянутые братья оба или один из них умерли, пусть это перейдет к их сыновьям или внукам в память о том Моне.

Во-вторых: все мое недвижимое имущество, которым я владею или в будущем владеть буду в Падуе или на территории Падуи, пусть вместе с остальным достоянием станет собственностью моего наследника, но с тою оговоркою, что он ни сам, ни через какое-нибудь другое лицо не может передать другим это недвижимое имущество ни путем продажи, ни дарственной, ни сдачей в вечную аренду, ни каким-либо иным способом, ни даже заложить в течение двадцати лет после моей смерти. Делаю я это в интересах моего наследника, который, из-за незнания всех обстоятельств, мог бы понести убытки, ибо, когда он узнает все досконально, ни за что не захочет от него избавиться. Если б вдруг, поскольку каждый из нас смертен, Франческо да Броссано, сохрани его бог от этого, умер раньше меня, пусть моим наследником будет упомянутый выше Ломбардо да Серико, который знает все мои мысли и был мне преданным при жизни, каким, надеюсь, он останется и после моей смерти.

сразу или ежегодно по пять или десять, как ему удобно. Это написал я, Франческо Петрарка; я составил бы иное завещание, если бы был таким богатым, каким считает меня бездумное простонародье».

Ни слова о библиотеке. Правильное ли было принято решение? Что лучше: оставить ли ее в одном месте в полной зависимости от меняющихся опекунов, из которых один будет просвещенным и заботливым, другой — невеждой и беспечным, или разместить среди людей, у которых каждая из его книг будет в почете? Петрарка засмеялся при мысли о том, как будут увиваться книжники вокруг бедного Броссано и выпрашивать у него хоть что-то из этих бесценных сокровищ. Хотел бы он знать, к кому попадет его Вергилий, его Цицерон, его Гомер. Кто будет корпеть над комментарием, который он писал на полях? Перед его глазами вставали лица друзей, далеких и близких, старых и новых, — герцогов, кардиналов, епископов, ученых, поэтов.

Мы бы хотели нарушить одиночество поэта и рассеять его сомнения, говоря: «Ты не спускаешь глаз с этой книги Вергилия, которая была с тобой всю жизнь, — не опасайся: она не пропадет. Сперва окажется в доме твоего друга Донди дель Оролоджо, позднее станет собственностью Висконти, а когда в 1500 году их собрание будет разрознено, она, переходя из рук в руки, попадет в Рим, где ее купит ученый епископ Таррагонский, Антонио Августин, а через сто лет некий неизвестный священник отдаст ее кардиналу Боромео. Тот определит ее судьбу, поместив в Амброзианской библиотеке в Милане, где до сих пор с волнением склоняются над нею исследователи твоих произведений и твоей жизни».

Уже несколько месяцев лежал на полке рядом с Вергилием толстый том, присланный ему Боккаччо. Из письма Петрарка знал, что это «Декамерон», переписанный рукою автора. Сколько вложил труда бедный Боккаччо, сколько денег стоили ему пергамент и оправа! И вот со смирением просит он принять запоздалый дар. Поистине запоздалый, хотя и не в том смысле, как это сказано в письме друга. Боккаччо этим словом как бы оправдывал те двадцать лет, что прошли от завершения книги, а для Петрарки это означало: слишком поздно, мой друг! Где найти время на чтение такой толстой книги? Со вздохом он протянул к ней руку. Ах, эта итальянская проза — какой безнадежный труд! Однако вступление с описанием чумы он прочитал не переводя дыхания. Далее только перелистывал страницу за страницей — фривольные дамочки с их легкомысленными похождениями мелькали у него перед глазами. Но только одна история — история Гризельды — привлекла его внимание, и он прочитал ее до конца.

Вот чем еще одарит он друга, которому так мало отказал в завещании. Боккаччо получит от него нечто такое, что будет дороже самого богатого дара. Он переведет «Гризельду» на латынь. Обеспечит этому отрывку из «Декамерона» бессмертие и спасет все произведение от забвения. Петрарка с энтузиазмом взялся за работу. Элетта никак не могла допроситься, чтобы он вовремя спускался к обеду. Склоняясь над книгой и видя, что она написана по-итальянски, девушка настойчиво просила деда, чтоб он прочитал ей что-нибудь. «Нет, дитя мое, это творение молодости мессира Боккаччо неподходяще для твоих юных лет». Внучка уходила от него, надув губы, но, о чудо, вместо того чтобы исчезнуть за дверью, пряталась на этих страницах сперва в образе самой Гризельды, а потом ее дочери, ровесницей которой была.

да и предназначена для народа — написана по-итальянски, работы же у меня много, а времени мало». Это было последнее его письмо, он решил больше уже никому не писать. Valete amici, valete epistolae! [2]

Его ждала «Одиссея». С пером в руке он продирался сквозь текст несчастного Леонтия, ища «аромата и вкуса» великой поэзии. В открытое окно глядела усыпанная звездами июльская ночь. Кваканье лягушек сливалось с гомоном веча на Итаке. Как раз начинал свою речь Лейокритос, сын Эвенора, когда перо выпало из рук Петрарки и тоненькой полоской начертило на белом листе бумаги свой последний путь. Так нашли Петрарку на следующий день, 19 июля 1374 года, в канун его семидесятилетия, — голова поэта лежала на раскрытой книге. Это было мечтой всей его жизни — умереть над книгою с пером в руке. Vivendi scribendique unus finis [3].

Некоторых не устраивала такая тихая смерть в одиночестве. Рассказывали, что Петрарка умер в окружении семьи и друзей, держа обеими руками руку верного Ломбардо да Серико. В тот момент, когда он закрыл глаза, присутствующие заметили, как из-под балдахина ложа вылетело прозрачное облачко, выскользнуло из комнаты, село на крышу дома, снова поднялось и наконец исчезло.

Никому не ведомо было еще завещание Петрарки, в котором он просил, чтоб его похоронили «без всякой пышности, возможно скромнее», и герцог Падуанский, не зная, что нарушает этим волю покойного, приехал в Аркуа со всем двором. Поэт лежал в дубовом гробу, одетый в пурпурный плащ, полученный им от короля Роберта во время капитолийских торжеств. Элетта надела ему на голову лавровый венок, который сплела сама, как это делала ежегодно в день его рождения. Похороны состоялись 24 июля.

Траурную процессию возглавил епископ Падуи в сопровождении епископов Вероны, Виченцы и Тревизо. За ними следовал весь падуанский клир, было много монахов с аббатами и приорами. Над гробом несли парчовый балдахин, сам гроб был покрыт черным сукном с золотой бахромой. Несли его шестнадцать докторов права, и следом шел весь Падуанский университет. Надгробную речь произнес фра Бонавентура да Перага из ордена эремитов, впоследствии кардинал. Гроб поставили в склепе церкви в Аркуа, откуда через шесть лет перенесли в построенную Броссано гробницу из мрамора на площади перед церковью.

что прах обоих великих поэтов-флорентийцев — Данте и Петрарки — покоится на чужбине.

Украденная реликвия неведомыми путями очутилась в Мадриде и, закрытая в мраморной урне, хранится в музее. Спустя триста лет после фра Томмазо ученые вскрыли саркофаг. Исследования скелета показали, что Петрарка был высокого роста — 1,83—1,84 метра, правая нога его оказалась на один сантиметр короче левой, у него был крупный нос и большой череп, по-видимому, мозг его намного превышал средний вес.

Но Петрарка мечтал, чтобы неразлучная его спутница Слава говорила всем, кто придет к нему на могилу: «Здесь его нет, ищите его среди живых, среди тех, кто почитает его имя».

1 «О невежестве своем собственном и многих других людей» (лат.).

3 Кончить писать и жить в один миг (лат.).