Петрарка. S.P.Q.R.

S.P.Q.R.[1]

Естественно, Петрарку не оставили в уединении. Давно уже дорога из Авиньона в Воклюз не видела столько экипажей, столько конных и пеших путников. Прекрасная пора года благоприятствовала этим экскурсиям и в какой-то мере оправдывала их в глазах недовольного поэта, который вынужден был принимать все новых и новых гостей. Местные жители, удивленные числом кардиналов, епископов, аббатов, которые чередой съезжались к истокам Copra, терялись в догадках и полагали, что, наверно, сам папа проводит лето в этих краях. Более осведомленные соседи Петрарки не разуверяли их в этом, понимая, какой вызовет смех объяснение, что цель всех этих странствий — скромный домик поэта в Воклюзе.

Авиньон никак не хотел согласиться с тем, что Петрарка снова уединился в деревне, среди книг и бумаг. В курии, где он был с коротким визитом сразу же после приезда, его приняли с большой предупредительностью и после этого не давали покоя, предлагая должность апостольского секретаря. Но Петрарка решительно отказался. Даже в молодости он всячески избегал официальных должностей, и теперь, в расцвете славы, пойти на службу в какое-нибудь беспокойное учреждение казалось ему величайшей глупостью. Зато он принял приглашение комиссии кардиналов, избранной для составления новой конституции Рима, и изложил им свое мнение в двух посланиях.

Не вникая в детали, касающиеся структуры управления и учреждений, городского ополчения или налоговой системы, Петрарка писал о величии Рима и славе Вечного города, чуть ли не в каждой фразе упоминая Respublica Romana, и примеры брал из эпохи Республики, перескакивая через Римскую империю явно для того, чтобы обойти молчанием ее средневековую имитацию — Римскую империю германской нации. В этом он был понятен и современен, ибо настаивал, чтобы в Риме правительство опиралось на самих римлян, на римский народ, который завоевал это право еще в прадавней борьбе с патрициями. Требуя отстранить от правления чужеземных пришельцев, Петрарка употреблял те же страстные слова, которыми некогда подогревал гнев римского трибуна против баронов. Он считал их чужаками, потомками германских родов, захватчиками, и, в сущности, его удар был направлен против самой феодальной системы, чуждой латинскому духу, создавшему собственную демократию еще в те времена, когда германцы жили в лесах, как дикие звери. Что же тут ломать голову над строем Рима, когда он на вечные времена был определен этими священными буквами — S.P.Q.R. — Senatus Populusque Romanus! Достаточно вдохнуть в них новую жизнь, достаточно вернуть им прежнюю силу и славу.

Со страницы, на которой он писал, словно водяной знак, проступал облик трибуна. Петрарка откладывал перо и всматривался в голую стену, на которой виднелась тень его головы, прикрытой капюшоном, колеблющаяся вместе с огоньком свечи в подсвечнике. Где ты, Никколо?

Никколо был в Праге, в тюрьме. Император Карл IV, под покровительство которого бежал Кола ди Риенцо, долго не знал, что делать с изгнанником. Кола удивил его и ошеломил. Он забрасывал императора письмами, в которых то оправдывал свои действия, то снова строил необыкновенные планы. Говорил о папской тиаре, о золотой короне императора и серебряной — трибуна, который будет князем Рима. Нужно провести реформу церкви, писал он, вернуть ей прежнее достоинство, евангельскую строгость. Император сдерживал его, как мог: hortamur ut dimittas fantastica — напоминаем тебе, чтоб ты отказался от этих фантазий. В конце концов, узнав, что в Авиньоне Кола ди Риенцо обвиняют в ереси, он стал его опасаться и отдал пражскому архиепископу. Архиепископ некоторое время подержал Никколо под арестом, ожидая более четких указаний из Авиньона. Наконец папа потребовал вернуть узника.

«Недавно, — сообщал Петрарка своему флорентийскому другу Нелли, — в курию пришел, вернее, не пришел, а его привели как пленника, Никколо, сын Лоренцо, некогда грозный трибун Рима, а ныне несчастнейший из людей, хотя я не совсем уверен, достоин ли в своем несчастье жалости тот, кто, имея возможность геройски погибнуть на Капитолии, предпочел сидеть в тюрьме, сперва в Чехии, потом в Лиможе, и тем самым выставить на посмешище имя Рима и Республики. Больше, чем я бы того хотел, известно, сколь часто мое перо занималось его именем и славою. Я любил в нем добродетель, прославлял его намерения, восхищался его духом; я поздравлял Италию и благословенный город с приобретением нового властелина, предсказывал мир всему свету; я не мог скрыть радости, которая била из стольких источников, мне казалось, что сам я разделяю эту славу, я вдохновил его, о чем свидетельствуют его собственные послания и письма. Я подогревал его разум всем, что мог придумать, чтобы разжечь эту пламенную душу. Я хорошо знал, что ничто так не согревает благородной души, как слава и хвала, поэтому не скупился на них, многим казалось это преувеличением, но мне — искренней правдой; я вспоминал давние его деяния и побуждал на новые. Сохранились некоторые мои письма к нему, я нисколько их не стыжусь, ведь я не пророк, да и сам он не мог всего предвидеть. Тогда, когда я писал их, он был достоин не только моей похвалы, но и восхищения всего человечества — и тем, что уже сделал, и тем, что еще намеревался сделать. Быть может, только по одной причине эти письма следовало бы уничтожить, именно потому, что он предпочел жить в бесчестии, чем умереть в славе. Но тут уж ничего не поделаешь: если б я даже хотел их уничтожить, сделать это не сумею — они стали всеобщим достоянием, я не властен над ними. Однако вернемся к делу.

Так вот, пришел он в курию смиренный и отвергнутый; он, который нагонял страх на всех злых людей в мире, а в добрых вселял светлую надежду и бодрость, он, которого некогда сопровождал весь римский народ вместе со старейшинами итальянских городов, шел теперь такой несчастный, меж двумя стражниками, а вокруг толпилась городская чернь, чтоб поглазеть на человека, чье имя совсем недавно было покрыто славой. Император римский отсылал его к римскому епископу...»

Кола ди Риенцо посадили в самую высокую и наиболее укрепленную башню под названием Тур де Труйя. Построил ее Бенедикт XII руками сарацин. Она возвышалась по соседству с кухнями, а весь низ ее был занят под склад дров и угля. Верхние этажи обычно пустовали, на последнем отвели место стражникам и устроили арсенал, называемый «артиллерией», поскольку там находились арбалеты, баллисты, стрелы, не считая другого снаряжения.

за ногу, она предоставляла узнику некоторую свободу движений, но стоило ему шевельнуться, как она своим звяканьем напоминала о его позоре. Ему дали кровать, постельные принадлежности, одежду, кормили остатками с папского стола. Из папской библиотеки прислали несколько книг — Библию, Тита Ливия. У него были письменные принадлежности, и он пользовался ими, сочиняя какую-то религиозную поэму, о которой вскоре заговорил весь город. Словом, это была, как мы читаем в одном из официальных документов, «тюрьма благородная и изысканная» — «carcer honestus et curialis».

Едва прибыв в Авиньон, Кола ди Риенцо стал расспрашивать о Петрарке: в городе ли он, помнит ли его, придет ли к нему на помощь. Петрарка молчал. Кола ди Риенцо был причиной стольких огорчений и тревог поэта, что ему не хотелось вновь стать участником его дела, судя по всему, окончательно проигранного. О заступничестве перед папой нечего было и думать: Климент VI был настроен против трибуна. Впрочем, папа болел, и это явилось в какой-то степени причиной того, что Петрарка восстановил против себя многих влиятельных лиц.

Дело в том, что он написал папе письмо, призывавшее остерегаться невежд врачей, которые ничем не могут больному помочь, разве только поскорее отправить на тот свет. Давнее презрение и неприязнь к чванливым лекарям, ставившим себя высоко, к неучам, принимаемым многими наивными людьми за бесценный кладезь знаний, в то время как они заслуживали лишь звания мыльных пузырей, продиктовали ему резкие слова, почти жестокую издевку над всякой человеческой глупостью. Это вызвало бурю негодования среди врачей, а они были достаточно влиятельны, чтобы пошатнуть даже такой авторитет, как Петрарка. Он боролся с ними еще много лет и посвятил им немало уничижительных сочинений, столь же язвительных и обоснованных, как всем известные нападки Мольера, который много лет спустя с таким блеском высмеивал чванливых лекарей с их отсталой средневековой медициной.

Но Кола ди Риенцо слишком много значил в жизни Петрарки, чтобы он мог покинуть его в беде. Он сделал то, что считал лучшим: обратился с письмом к римскому народу, призывая его вступиться за своего трибуна. Письмо это, в сущности, было брошюрой или безымянной листовкой и имело целью то, что мы сегодня назвали бы «воздействием на общественное мнение». Ибо самым худшим для узника было молчание. «Никто не осмеливается, — писал Петрарка, — промолвить даже слово, разве только робко шепнет что-то в темном углу. Я и сам, хотя и не побоялся бы умереть, если б моя смерть принесла Республике какую-нибудь пользу, сейчас молчу и даже в этом письме к вам не называю своего имени; думаю, что сам стиль может служить подписью. Добавлю еще, что обращаюсь к вам как римский гражданин».

Петрарка был римским гражданином со времени увенчания лавровым венком на Капитолии и считал это звание самым почетным из всех своих титулов. Если бы кто-нибудь отказал ему в этом праве, Петрарка боролся бы за него со всей страстью и энергией, даже призвал бы на помощь Цицерона с его речью в защиту поэта Архия! Но никто этого не оспаривал: civis romanus так был обесценен, что, скорее, Петрарка оказывал ему честь, гордясь этим гражданством. Как трудно понять поэтов! В первой фразе своего письма Петрарка обращался к римскому народу со словами: «Непобедимый народ мой, покоритель мира», а добропорядочные мещане с берегов Тибра не знали, что им делать: то ли смеяться над этими словами, то ли плакать. Один только Кола ди Риенцо принимал их всерьез, зато теперь и позванивал цепью в Тур де Труйя.

человеку, которым некогда так восхищался? Весьма возможно, что и искал. Однако окончательно судьбу трибуна решила смерть Климента VI. На его место был избран Иннокентий VI, и многие восприняли это так, словно после солнечного дня вдруг наступила темная ночь. Климент VI любил роскошь, пиршества, был щедрым, даже расточительным, большим охотником до праздников и турниров. Авиньон не помнил более великолепных времен.

А Иннокентий VI был аскет, человек сурового права, скуповат. Впрочем, так оценивали в этом своевольном городе каждого, кто не любил сорить деньгами. Энергичный и властный, он начал с радикальной реформы курии, разогнал толпу нахлебников, которая ее окружала, урезал ненужные расходы, бросил в печь проекты новых дворцов, башен и садов, а художникам велел передать, что фресок с него хватит. По-иному отнесся он и к узнику. Приостановил начатый процесс, снял с него обвинение, освободил от наказания и отдал под опеку кардинала Альборноса, который направлялся в Италию, чтобы упорядочить отношение в церковном государстве.

Кола ди Риенцо довольно долго находился в свите кардинала, пока наконец ему не предоставили некоторой свободы, достаточной для того, чтобы он мог раздобыть денег и собрать войско для похода на Рим. Однако завоевывать его не было никакой необходимости. Римские рыцари с оливковыми ветвями в руках вышли его встречать к самому Монте-Марио. Он въехал в город по мосту святого Ангела, на улицах были сооружены триумфальные арки, из окон и с балконов свисали ковры. Шедшее впереди духовенство пело «Benedictus qui venit» [2]. Приветственным возгласам толпы не было конца. Кола ди Риенцо встречали так, словно бы сам Сципион Африканский возвращался в Рим. На следующий день явились делегации от окрестных общин, чтобы воздать ему почести. «Теперь ты не покинешь нас», — говорили ему. На этот раз срок его правления длился девять недель.

Кола ди Риенцо начал с того, на чем остановился в 1347 году, — двинулся на Палестрину, гнездо семейства Колонна. Осада была длительной, и наемные солдаты требовали выплаты просроченного жалованья. Кола одолжил денег у братьев известного кондотьера фра Монреале, но вскоре сам фра Монреале — гроза всей Италии — появился в Риме. Кола тут же воспользовался случаем, чтобы избавиться от этой опасной личности и поживиться его имуществом. Фра Монреале был схвачен и казнен на Капитолии, у подножия лестницы Санта-Мария Ара-Цели. Кола захватил все его достояние и уплатил самые неотложные долги. Монреале был разбойником без чести и веры, но за его казнь трибуна все же осуждали. Осуждали за то, что он казнил разбойника не во имя справедливости, а из корысти.

Кола ди Риенцо постоянно не хватало денег, и, чтоб раздобыть их, он устанавливал все новые и новые налоги. Обложил ими даже вино и повысил цены на соль, чем вызвал всеобщее возмущение. Начались интриги, заговоры, трибун стал подозрительным, недоверчивым, вместе с виновными арестовывал невинных, а смертные приговоры переполнили чашу терпения. В городе громко заговорили, что трибун убивает людей, чтобы захватить их имущество.

Ранним утром следующего дня вышли две колонны вооруженных людей — одна из района Сан-Анджело и Рипа, другая из района Колонна и Треви. С возгласами «Да здравствует народ!» они двинулись к Капитолию. Здесь, перед дворцом сенатора, возгласы сменились криками: «Смерть предателю! Долой налоги!» В окна посыпались камни, дворец пытались поджечь.

Все приближенные тут же покинули трибуна. Он бежал через пустые залы, не встретив ни единой живой души, наконец схватил хоругвь Рима и вышел на балкон. В него посыпались камни. Кола проиграл последнюю ставку. Если б ему дали возможность говорить, он нашел бы нужные слова, ораторское искусство еще никогда его не подводило, и погасил бы возмущение. Но он успел сделать одно: развернул хоругвь и указал на вышитые золотом буквы S.P.Q.R. Это был последний жест, достойный легенды.

Прячась от камней, Кола ди Риенцо переоделся, вымазал лицо сажей, закутался в плащ пастуха, прикрыв голову подушкой, чтоб уберечься от падающих балок — дворец уже охватило пламя, — спустился из окна и кричал вместе со всеми, словно сам был из числа нападающих. Неожиданно плащ распахнулся, и засверкали золотые наплечники, которые он забыл срезать. С трибуна сорвали плащ, и вот, в одежде из зеленого бархата и в красных чулках, будто выставленный на посмешище, он попал в руки толпы. Не зная, как с ним быть, его повели к церкви Ара-Цели, но тут кто-то сзади ударил его по голове, и сразу засверкали ножи. Его продырявили, как решето, и тащили за ноги до самой площади Марцелла — толпа ахейцев тащила по Риму труп Гектора. Затем бесформенную массу повесили посреди площади. У подножия позорного столба валялся отброшенный чьей-то ногой обрывок хоругви, и в грязи можно было прочесть вышитые золотом буквы: S.P.Q.R.

На третий день евреям велели сложить костер из засохших веток, и на нем сожгли то, что некогда было телом трибуна. Это происходило у подножия мавзолея Августа. Пепел развеяли на все четыре стороны света.

XV веков слышатся в творчестве Петрарки, Боккаччо, у Леонардо Бруни, у Фацио дельи Уберти, у Маттео Виллани, у Поджо Браччолини и в произведениях всех писателей, которые мыслью, мечтою, словом ускоряли объединение итальянской родины. Ренессанс включил имя трибуна в орбиту своей славы, ибо он, подобно Петрарке, именно в античности черпал свои идеалы высшей культуры, высшего стиля жизни, свободы и презрения к изжившим себя формам жизни.

1 S. P. Q. R. — Senatus Populusque Romanus — Сенат и народ Рима (лат.).

2 «Благословен, кто приходит» (лат.).