Петрарка. Трибун свободы

Трибун свободы

Прошло много времени с тех пор, как покинул Авиньон Кола ди Риенцо, назначенный папой нотариусом города Рима, но вот снова о нем заговорили. Петрарка внимательно слушал эти вести.

Никколо, сын Лоренцо, все более открыто выступал в защиту народа, всячески стремясь и речами и символами воздействовать на его воображение. Так, на стене церкви Сан-Анджело-ин-Пескьера, одной из самых старейших и самых славных в своем квартале, он велел нарисовать картину, изображавшую всемирный пожар. Вот высокое пламя охватывает королей и простонародье, а среди них и Рим в образе пожираемой огнем старой женщины. Справа от нее церковь, из которой выходит ангел в пурпурном плаще и белой тунике, с мечом в руках; он спешит на спасение гибнущего в пламени Рима, Петрарка хорошо знал эту аллегорию. В ней был и его собственный сон о конце и возрождении света, какой-то очень давний, быть может, стоический, а может, еще древнее — сивиллин, первых дней Рима.

Но римские вельможи не принимали всерьез ни нотариуса, ни его символов и часто приглашали его ради забавы — послушать столь пламенные речи. Особенно он их развеселил на банкете у Джованни Колонна. «О да, — крикнул нотариус, — я буду когда-нибудь великим сеньором, а может, императором. И тогда, — он указал на окружавших его баронов, — всех вас отдам под суд и велю повесить или отрубить головы». Бароны покатывались со смеху. Не первый день он смешил их россказнями, будто он и не сын трактирщика, поскольку его мать любил император Генрих VII.

Так развлекалась знать до троицына дня 1347 года.

В предпраздничную субботу Кола вместе с другими заговорщиками, в окружении сотни вооруженных единомышленников, которых он уже давно держал наготове, захватил Капитолий, разогнал сенаторскую стражу и чиновников. Никто не оказал сопротивления. Заиграли трубы, и Кола обратился к народу с призывом на следующий день всем собраться на этом священном холме, помнящем рождение Города. Всю ночь он провел в молитвах в своей излюбленной церкви Сан-Анджело-ин-Пескьера.

Утром следующего дня он двинулся на Капитолий. Одет он был в рыцарские доспехи, его сопровождало двадцать пять заговорщиков. Впереди несли четыре хоругви. На красном фоне хоругви свободы был изображен Рим в образе словно сошедшей с римской медали величественной богини — она восседала на троне, держа земной шар в одной руке, пальму — в другой; внизу виднелась золотая надпись: «Roma — caput mundi» [1]. Хоругвь справедливости изображала на белом фоне святого Павла с мечом и венком, а на хоругви мира был святой Петр с ключами. В конце процессии несли старинную хоругвь с изображением святого Георгия.

На Капитолии Кола выступил перед собравшейся толпою, которая провозгласила его ректором города. Эту должность он должен был разделить с папским легатом. Прежде чем толпа разошлась, послышались с разных сторон возгласы: чудо! чудо! Над головой нового ректора кружил прилетевший откуда-то голубь. Но Кола ди Риенцо остался недоволен — ему не пришлись по вкусу ни звание ректора города, ни разделение власти. Через несколько дней он принял новое звание, которое пристало к нему навсегда: трибун.

Теперь он был правомочен покарать смертью и миловать. Мог учреждать должности, издавать указы, имевшие силу закона. Он стал диктатором. Свои послания Кола ди Риенцо начинал словами: «Никколо, суровый и ласковый, трибун свободы, справедливости и мира, освободитель священной Римской республики...» За короткое время он реорганизовал вооруженные силы города, упорядочил акты правосудия, которое до тех пор почти не отличалось от разбоя. Ошеломленные его успехами, аристократы заперлись в своих замках. Кола разослал баронам уведомление — явиться на Капитолий для принятия присяги. Шутки стали сбываться. Мало кто осмелился выказать бывшему нотариусу непослушание.

заботиться о безопасности дорог и подвозе провизии, что не будут предоставлять убежища разбойникам и преступникам, а вдовам и сиротам будут оказывать помощь, что не будут предпринимать ничего во вред городу и его казне и по первому призыву явятся с оружием или без него, как повелит трибун. Первым присягнул Стефануччо Колонна, за ним Орсини, Савелли. Народ молча смотрел, как их грозные руки касаются алтаря. Все это было как во сне.

Петрарка вместо со всем Авиньоном жадно ловил эти вести, которые, впрочем, находили подтверждение и в письмах самого трибуна. Петрарка чувствовал себя поднятым на волну необыкновенных событий. «Я знаю, — писал он трибуну, — что ты стоишь теперь на высочайшей сторожевой башне, перед судом и молвой не только итальянцев, но и всех людей, не только современников, но и тех, кто в будущие века родится: ты взял на себя неимоверную тяжесть, но великолепную и прекрасную, дело необыкновенное и достойное похвалы. Никогда не забудут тебя ни современники, ни потомки... Не знаю, известно ли тебе и думаешь ли ты о том, что твои письма, которые доходят до нас, не остаются у адресатов, а немедленно всеми старательно переписываются, с такой поспешностью передаются из рук в руки по всему городу и по курии, словно бы исходили не от такого же, как и все мы, человека, а от какого-то высшего существа, антипода, и все это способствует тому, что письма эти сеют сумятицу в умах. Никогда от оракула Аполлона Дельфийского не получали столько противоречивых пророчеств, сколько из твоих высказываний».

Он не думал о себе: ему все было ясно, от заголовка до даты написания письма. Что за наслаждение читать: «Liberatae Reipublicae anno primo» — «В первом году свободной Республики»! «Это слово радует, восхищает, очаровывает». Петрарка прежде всего был очарован той быстрой и блистательной славой, которую столь молниеносно завоевал Кола ди Риенцо. Спустя две недели после захвата власти трибун упразднил феодальную систему, запретил гражданам Рима приносить вассальную присягу дворянам, называть дворянина господином, носить его герб. Дома аристократии запретил огораживать палисадниками, решетками, сторожевыми башнями, подъемными мостами. Наказание понесли многие высокорожденные грабители: граф Бертольдо ди Ангвиллара уплатил штраф, бывший сенатор Агапито Колонна стоял на Капитолии в оковах, та же участь постигла Мартино Стефанески, бывшего сенатора и родственника двух кардиналов.

Авиньон был вне себя от возмущения. Страсти разжигало семейство Колонна, задетое за живое. Что же теперь предпримет их излюбленный, верный друг и почти домочадец, Петрарка? Из всего, что можно было предположить, наименее вероятным было то, что он сделал. Петрарка направил трибуну и римскому народу пламенное послание, в котором заявлял: «Свобода среди вас — нет превыше нее ничего более сладостного или желаемого, и никогда ее не познаешь лучше, нежели тогда, когда утратишь... Кто станет колебаться: умереть ли свободным или жить в неволе?.. Вас окружают голодные стаи волков... Пусть из груди вашей исчезнет недостойная любовь к прежним тиранам, которая присуща вам, наверно, от долгой привычки. И раб до поры до времени поклоняется высокомерному господину, и птица, заключенная в клетку, заискивает перед своим хозяином, но раб, если может, сбрасывает оковы, а птица улетит, если только отворить клетку. Вы были невольниками, высокоуважаемые мужи, вы, кому все народы привыкли служить, вы, кто у своих ног видели королей, согнулись под властью горстки тиранов... Не знаю, чему больше удивляться: такому долготерпению римлян или безмерному высокомерию тех, других...»

Из-под его пера появляются такие слова, как «бесплодный дворянский титул», «разбойники», «меч мести», «отогнать хищных волков от овчарни», «уже троих поочередно Брутов мы прославляем: первый изгнал Гордого царя, второй убил Юлия Цезаря, третий в наше время преследует тиранов изгнанием и смертью...». В обращении к трибуну он пишет: «Если не откажешься от верного совета, ни кровь, ни любовь тебя не остановят... Что касается этих людей или, вернее, бестий, любая суровость — праведна, любая жалость — противоестественна. Ты, муж превосходный, открыл себе путь к бессмертию. Ты должен выстоять... Ромул маленький город окружил ненадежным валом, ты самую большую из всех столиц окружаешь могучими стенами...» И заканчивает как бы отрывком из древнеримской молитвы: «Благоденствуй, наш Камилл, наш Брут, наш Ромул, или каким бы именем ты ни предпочел быть названным, благоденствуй, творец свободы, мира, спокойствия Рима».

век. Возросло благосостояние народа, житницы были полны хлеба, городские кассы стали богатыми, были расширены и отремонтированы больницы, с улиц исчезли голодные нищие. В письме к Клименту VI трибун мог похвастать, что в течение нескольких месяцев он умиротворил всю римскую провинцию, а Риму обеспечил такую широкую власть, какой у того не было уже много веков.

Кола ди Риенцо обладал богатой фантазией и пламенным даром слова. В своих мечтах и надеждах он переносил современников в новую эру. Regeneratio, renovatio — возрождение, — впервые это слово было произнесено именно его устами. Он повторял его неустанно, словно бы подгонял упирающееся божество. Но ему не хватало благоразумия, чтобы укротить свою гордость, разжигаемую фантастическими грезами. По всей Италии Кола ди Риенцо разослал гонцов с приглашением на торжество посвящения в рыцари. Гонцы несли в руках окованные серебром жезлы, и при виде их люди становились на колени, приветствуя этот символ объединения. И в Авиньон забрел один из таких послов с письмами трибуна. На него напали, сломали о его голову жезл, знак его неприкосновенности, вырвали сумку с письмами и на глазах у всех порвали. Это было неслыханное насилие над правами народа, и Кола ди Риенцо пожаловался папе. Петрарка в пылком письме обвинил Авиньон в варварских нравах.

Но Авиньон уже перестал благосклонно взирать на дерзкого трибуна. В самом деле, Кола ди Риенцо провозгласил свободными все итальянские земли, всем итальянцам дал римское гражданство, вложив новый смысл в старое понятие: populus Romanus. На штандарте трибуна появилось изображение волчицы с двумя царевичами-близнецами, а с его уст слетали резкие слова против чужих властителей, то есть против Германской империи. Возможно, что он и папство намеревался ограничить одной лишь духовной властью — dominium spirituale.

Все эти идеи были близки сердцу Петрарки. Он и сам не раз высказывал их осторожно в своих открытых письмах, искреннее и смелее в тех, которые под названием sine nomine, анонимных, хранил у себя. Но он был так нетерпелив, так возбужден, что засыпал трибуна Риенцо своими письмами. «Нелегко сказать, муж превосходный, сколь сильно встревожен и обеспокоен я исходом твоих намерений. Бог мне свидетель, я считаю себя в известной мере соучастником твоих опасностей, трудов и славы. Не хочу, да и действительно не могу удержаться, чтобы не выступить в твою защиту, когда, случись, кто-нибудь в моем присутствии дерзко о тебе отзовется. Всем известно и каждый это подтвердит, с каким жаром и настойчивостью я всегда выступаю против тех, кто ставит под сомнение справедливость твоего управления, твою добрую волю и искренность, и не оглядываюсь назад, и не гляжу перед собой, кого уколю своим словом, кого раню. Не удивительно, что этим я оттолкнул от себя многих близких друзей. Говорю это, чтобы ты знал: я с тобою и не издалека ожидаю конца, а нахожусь в строю и либо окажусь победителем — либо погибну в этой битве. День мой проходит в заботах, ночью тревожат сны, и вот так мучаюсь, находясь во сне и бодрствуя одновременно, и никогда не зная покоя. В таком состоянии единственным для меня утешением является перо...

Расскажу, что видел последней ночью или о чем думал, потому что сам не знаю, наяву ли это было или в полусне. Показалось мне, что я вижу тебя на каком-то возвышении в центре мира, на крутой горе, на ее вершине, такой высокой, что она достигла чуть ли не самого неба. По сравнению с нею все горы, какие я видел, все, о которых читал или слышал, кажутся плоской равниной, даже сам Олимп, воспетый поэтами двух языков, превратился в скромный пригорок. Облака касались твоих ног, солнце висело низко над головою, тебя окружала свита отважных мужей, а ты, посредине возвышаясь надо всеми, сидел на сверкающем троне, такой достойный и просветленный, что сам Феб мог бы тебе позавидовать.

из них в ответ на вопрос сказал, что здесь собрались народы не только нашего века, но и всех последующих. «А что они делают?» — «Ожидают, — услышал я в ответ, — каков будет конец этого мужа (и он указал глазами на тебя), за которого, как видишь, борется не только земля, но и небо и звезды. Слышишь ли ты этот шум?» Я напряг слух и действительно услышал приглушенные раскаты грома из далекой тучи, словно бы приближалась гроза. «Марс, — сказал незнакомец, — угрожает молнией, но Юпитер спокоен». Я спросил: «Так что же ты думаешь? Чем окончится это ожидание?» «Один бог ведает», — ответил тот».

Кола ди Риенцо смело шел к вершине. Он был уверен, что со временем заменит серебряную диадему трибуна на железную королевскую корону, а, кто знает, может, и на золотую корону — императора. В день святого Иоанна он ехал в Латеран на белом коне, что до сих пор было привилегией лишь папы и императора.

Трибун избрал Латеран местом, где собирался принести рыцарскую присягу, назначенную на первое августа — день старинного праздника Feriae Augusti, установленного Октавианом после окончания гражданской войны четырнадцать веков тому назад и вошедшего под названием Феррагоста в живую традицию римского народа. Накануне праздника, 31 июля, в три часа дня, по городу двигалась огромная процессия: две тысячи гостей с разных концов Италии, посольства со штандартами, бароны из города и окрестностей, двести всадников и пятьсот женщин, пешком сопровождавших мать и супругу трибуна, и, наконец, сам Кола ди Риенцо в длинном одеянии из белого шелка, обшитого парчой, со скипетром в руке. Рядом с ним ехал папский наместник, впереди несли меч, позади — хоругвь.

Спустился вечер, когда процессия вышла на площадь перед Латеранской базиликой. Отозвались колокола. После торжественного богослужения в базилике трибун направился в достославный баптистерий Сан-Джованни ин Фонте. В порфировой купели, в которой папа Сильвестр, по преданию, крестил некогда Константина Великого, совершил Кола ди Риенцо рыцарское омовение. На следующий день он опоясался мечом, как подобало рыцарю святого духа. Даже статуя Марка Аврелия участвовала в этих торжествах: из ноздрей его бронзового коня с утра до ночи лилось по свинцовым трубам вино. Народ пил это вино, пел и плясал в сиянии августовского солнца.

Две недели спустя состоялась коронация трибуна в Санта-Мария Маджоре. Некоторые ее детали Кола ди Риенцо позаимствовал из церемонии увенчания Петрарки, воспоминания о которой еще были памятны. Ему сперва подали венок из дубовых листьев, ибо «он граждан спас от смерти», затем венок из плюща, ибо «возлюбил религию», третьим был миртовый венок, поскольку «он честно исполняет свои обязанности», четвертым — венок из лавра, в знак того, что «полюбил науку, а корыстью пренебрег», под конец священник прихода Санта-Мария Маджоре вручил ему оливковый венок со словами: «Муж смиренный, прими этот оливковый венок, ибо смирением ты победил высокомерие». Все венки были сплетены из растений и ветвей деревьев, которые разрослись на триумфальной арке Константина. Наконец на голову Кола ди Риенцо надели серебряную диадему, вручили ему скипетр и серебряную державу.

с римской аристократией. Так, в сентябре трибун пригласил выдающихся ее представителей на пиршество в Капитолий. В какой-то беседе Стефано Колонна сказал что-то неодобрительное о роскоши в одежде и о частной жизни трибуна. Кола переменился в лице, стал кричать, что его окружают враги, обвинил всех присутствующих в заговоре и велел отвести в тюрьму. На другой день рано утром под зловещий звон колоколов узников ввели в зал, обитый белым и красным сукном. Ожидали суровых приговоров, между тем было объявлено помилование. «Зачем он выпустил этих волков из сети?» — возмущался Петрарка, когда ему рассказали об этом. Дом Колонна, в котором он чуть ли не был воспитан, обходил он теперь стороной. Там его обвиняли в предательстве и черной неблагодарности. Много лет спустя он говорил об этом так: «Нет для меня на целом свете семьи дороже княжеской семьи Колонна, меня связала с нею любовь и тесная дружба, но еще дороже мне Республика, дороже Рим, дороже Италия, дороже безопасность и честь порядочных людей».

Он не мог спокойно оставаться в своем одиночестве, его не удовлетворяли письма, которые он посылал и получал, ему хотелось быть вместе с трибуном в возрождающемся Риме, быть там, где занималась заря нового времени. 20 ноября 1347 года он оправился в Рим. Когда Петрарка проезжал мимо дома Колонна, его не покидало чувство, будто у окна стоит кардинал и следит за ним. С этим своим опекуном и другом он прощался в течение нескольких последних бессонных ночей, когда писал эклогу «Разрыв». Он сам, как пастух Амикл, говорил о себе, что идет за голосом сердца: хватит с него чужих нив и лесов. Крепнет в сердце любовь к отчизне, властно зовущей:

Там в росистой траве прекрасней бледность фиалок,
Роз на кустах алее багрец и запах нежнее,
Чище родной ручеек, по равнине бегущий знакомой,
Слаще вкус у травы на лугах Авзонии милой [2].

Далеко Петрарка не уехал. В Генуе его ждали новые вести. «Я, — писал он трибуну, — получил от друзей письма, в которых ты выглядишь совершенно изменившимся и в которых теперешняя твоя слава не напоминает прежнюю. Ты теперь любишь не народ, как прежде, а только худшую его часть, ей служишь, ей льстишь, ею восторгаешься... Неужели мир должен увидеть, как из вождя добрых ты становишься сателлитом недостойных? Неужто столь неожиданно перепутались звезды, а может, божество стало к нам неблагосклонным? Зачем я мучаюсь? Все будет так, как установлено извечным порядком, я не могу этого изменить, я могу только убежать. С открытою душою я спешил к тебе, теперь я возвращаюсь...»

против крепостей баронов и, казалось, навсегда сокрушил их могущество, но тут в зените его триумфа на трибуна обрушился папский суд. Кола ди Риенцо предстал перед кардиналом Бертраном и сразу же сломался. Его покинула гордость, он стал безвольным, покорным и слабым. Он отрекся от всех своих титулов и званий, отменил декреты и после шести месяцев неограниченной власти тайком бежал из Рима и укрылся в горах.

1 «Рим — глава мира» (лат.).

2 Перевод С. Ошерова.