Петрарка. Ветреная гора

Ветреная гора

Прошло десять лет со дня знакомства с Лаурой. Провел их Петрарка не только в тоске и любовных страданиях, как это можно было бы подумать, судя только по его сонетам, в которых он, словно тень, следует за своей возлюбленной. На самом деле эти годы провел он в неустанных трудах, лихорадочно строя свое будущее, и именно они, тридцатые годы, определили весь круг интересов последующих лет его жизни. Вот, например, день не менее важный, чем тот, когда Петрарка встретил Лауру, и тоже апрельский, ибо по какой-то странной причуде судьбы все необыкновенные события приносил ему апрель. В 1336 году, с 24 по 26 апреля, тридцатидвухлетний поэт вместе с братом Джерардо совершил восхождение на гору Мон Ванту, Mons Ventosus, то есть Ветреную гору, близ Авиньона. Это свое приключение не тела, а духа он описал в латинском письме к приятелю Дионисио да Борго Сансельполькро из ордена блаженного Августина, и письмо это является одним из наиболее волнующих человеческих документов.

«На самую высокую в этих местах гору [1], справедливо называемую Ветреной, взобрался я вчера, ведомый единственно желанием увидеть столь высокую вершину. Путешествие это уже давно занимало мой ум, ибо, как тебе известно, я с детских лет живу в этих краях, куда меня забросила управляющая человеком судьба. Гора эта видна издалека и видна отовсюду, она всегда перед глазами. И вот я решил совершить то, о чем непрестанно думал, тем более что накануне, читая Ливия, случайно наткнулся на то место, где говорится о том, как Филипп Македонский, царь, воевавший с римлянами, взбирается на фессалийскую гору Эмо, с вершины которой, как гласит молва, видно два моря — Адриатическое и Черное. И я подумал, что в таком намерении обыкновенного юноши нет ничего зазорного, если даже престарелому царю оно не показалось чем-то недостойным.

Я стал подыскивать себе спутника. Трудно поверить, но никто из моих друзей не показался мне для этого пригодным. Даже среди близких людей редко встречается полное совпадение желаний и привычек. Этот праздный, тот чересчур осторожный; этот медлительный, тот слишком быстрый; этот грустный, тот не в меру веселый; этот глуповат, тот толковее, чем мне бы хотелось; этот отпугивает своей молчаливостью, тот несусветный болтун; этот неповоротлив и грузен, тот худ и немощен; в одном неприятно равнодушное любопытство, в другом — чрезмерное усердие. Все эти недостатки, хотя и неприятные, легко перенести дома, ибо чего не вытерпит любовь, но в пути они слишком обременительны. В конце концов я рассказал о своих заботах младшему брату, которого ты хорошо знаешь. Для него не могло быть большей радости, чем помочь мне, и он с благодарностью был мне и братом и другом.

взошли на гору, представляющую собой отвесное и почти недоступное нагромождение скал. Но хорошо сказал поэт:

...труд неустанный все победил... [2]

Нашему восхождению благоприятствовал длинный день, прозрачный воздух, твердость духа, сила и ловкость тела, а единственным препятствием была природа. В одном из ущелий нам повстречался старик пастух, который пытался отговорить нас от дальнейшего путешествия, уверяя, что пятьдесят лет тому назад с таким же юношеским запалом он взобрался на самую высокую вершину, но ничего оттуда не вынес, кроме сожаления, что зря потратил время, да еще изорвал одежду и поцарапал тело о колючки и острые камни; ни до своего путешествия, ни после него никогда он не слышал, чтоб кто-либо еще осмелился на нечто подобное. От его слов — ведь юношеский разум не доверяет предостережениям — наперекор запрету еще сильнее окрепло стремление свершить задуманное. Наконец, убедившись, что все его доводы напрасны, старик некоторое время шел впереди нас, чтоб показать среди скал крутую тропинку, а отстав, еще долго напутствовал нас своими стонами и жалобами.

Мы оставили у него все то из одежды и других вещей, что в дальнейшем могло стать нам в тягость, и быстрым шагом двинулись в путь. Но, как это обычно бывает, после чрезмерного усилия наступает усталость, и вскоре подле одной из скал мы устроили привал. Потом мы снова двинулись в путь, но уже шли не так быстро, особенно я ступал совсем спокойным шагом. Мой брат, чтоб сократить себе путь, стал взбираться наверх по самому гребню скалы, я же, более слабый, свернул вниз, а когда он звал меня, показывая, как идти напрямик, я отвечал, что рассчитываю на другом склоне найти менее крутой путь, и не боюсь сделать крюк, лишь бы дорога была ровнее. Этим оправданием я прикрывал свою леность, и, когда брат был уже высоко, я все еще брел внизу. Однако более пологого пути так и не нашел, лишь удлинилась дорога и понапрасну расходовались силы.

Наконец мне надоело кружить и петлять, и я решил взбираться наверх напрямик и таким образом попал к брату, которого снизу не мог увидеть. Он успел поддержать свои силы длительным отдыхом, я же был усталым и раздраженным. Некоторое время мы шли нога в ногу. Но как только покинули эту возвышенность, я забыл о своих недавних блужданиях, снова спустился вниз и снова, в поисках более легкого пути, обошел несколько долин, путь был мучительным и долгим. Я все надеялся уклониться от утомительного восхождения на гору, однако естественного порядка вещей изменить нельзя, и еще ни одно тело, спускаясь вниз, не поднималось вверх. Брат смеялся, когда, словно бы назло, за несколько часов я раза три или четыре проделал это.

то, что ты сегодня многократно испытал, взбираясь на эту гору, не раз случалось с тобой и происходит со многими другими в погоне за счастливой жизнью, но человеку это нелегко заметить, ибо ему дано увидеть движения только тела, движения же души сокрыты и не подвластны его зрению. Жизнь, которую мы называем счастливой, лежит на вершинах, и к ней, как говорят, ведет крутая дорога. Ее преграждает немало возвышенностей, и от добродетели к добродетели нужно подниматься по крутым ступеням, а на самой вершине все кончается, эта черта — цель нашего странствия. Все хотят туда попасть, но, как говорит Назон: «Мало просто хотеть — добивайся, стремись...» [3]

Ты, говорил я себе, несомненно, не только хочешь, но и стремишься. Так что же тебя задерживает? Вероятно, не что иное, как дорога, такая ровная дорога, через низменные земные желания и по виду такая удобная. После долгих блужданий, устав под бременем плохо распределенных усилий, ты вынужден будешь либо взбираться к вершинам этой счастливой жизни, либо остаться праздно лежащим в юдоли грехов, но, если — страшно такое пророчить! — тебя застанут там тьма и тень смерти, ты будешь обречен на вечную ночь и вечные муки.

Эти мысли — как это ни кажется невероятным — придали телу и душе моей силы для дальнейших странствий. Самую высокую вершину этой горы жители лесов — почему, не ведаю — называют «Сынком», возможно, это иносказание, ибо она выглядит, скорее, отцом всех окружающих гор. На этой вершине оказалась маленькая ровная площадка, где мы наконец смогли отдохнуть. Но тут, завороженный какой-то удивительной прозрачностью воздуха и грандиозностью открывшегося передо мной вида, я остановился как вкопанный. Гляжу: тучи у меня под ногами. Теперь уже и Афон и Олимп кажутся мне не такими необыкновенными, ибо то, что я о них слышал и читал, сам вижу теперь, стоя на менее прославленной горе.

Я обратил свой взор в сторону Италии, куда всегда устремлена моя душа. Даже заснеженные и покрытые льдом Альпы, через которые, если верить преданиям, прошел некогда смертельный враг Рима Ганнибал, разрушая уксусом скалы, эти самые Альпы, такие далекие, показались мне сейчас совсем близкими. Признаюсь, я вздохнул, когда итальянское небо открылось скорее душе моей, чем взору, и меня охватило неистребимое желание снова увидеть друзей и отчизну, но одновременно я упрекал себя за эту недостойную мужчины слабость, хотя и то и другое могло быть оправдано и подтверждено великими примерами.

Потом мне пришла в голову новая мысль, уже не о местности, а о времени. Я говорил себе: пошел десятый год с тех пор, как, забросив учение, ты покинул Болонью, и — боже бессмертный, мудрость неизменная! — как много важных перемен произошло в твоем образе жизни! Очень многое опускаю, ибо я не причалил к пристани, где в безопасности мог бы вспоминать минувшие бури. Быть может, придет час, когда, перебрав поочередно все события своей жизни, я возьму за образец твоего Августина, который говорит: «Хочу вспомнить всю пакостность свою и испорченность души своей не потому, что любуюсь ими, а потому, что люблю Тебя, мой Боже». Немало еще в душе моей неясных и тягостных тревог. Того, что любил я ранее, теперь уже не люблю. Лгу: люблю, но скупее. И снова лгу: люблю, но стыдливее, печальнее. Наконец я сказал правду. Ибо так оно и есть, люблю, но люблю то, что хотел бы не любить, а что хотел бы ненавидеть. Итак, люблю, но вопреки воле, но по принуждению — в грусти и в трауре. И сам на себе, несчастный, проверяю достоверность суждения этого достославного стиха:

Не прошло еще и трех лет с тех пор, как эта лицемерная и низкая наклонность, что целиком овладела мною и в чертоге сердца моего господствовала безраздельно, оказалась лицом к лицу с другой — бунтарской и строптивой, и между ними издавна идет в моих мыслях яростная борьба за власть над этим двойственным человеком.

Так я мысленно пробежал минувшее десятилетие. И сразу же устремил тревожный взгляд в будущее, спрашивая себя: если тебе случится в течение грядущих десяти лет вести все ту же суетную жизнь и все-таки в какой-то мере приблизиться к добродетели, ведь отрекся же ты в последние два года от прежнего упрямства, благодаря борьбе нового влечения со старым, то не предпочтешь ли ты — я не утверждаю этого, но опасаюсь, — если тебе суждено умереть на сороковом году, провести в равнодушном пренебрежении оставшиеся годы клонящейся к старости жизни?

Эти и подобные тому мысли, отче, не оставляли меня. Я радовался своим успехам, оплакивал свое несовершенство и сокрушался над несовершенством человеческих деяний, словно забыл, куда и зачем пришел. Наконец, оставив тревоги, для которых было бы более подходящим иное место, я огляделся вокруг и увидел то, из-за чего сюда стремился, когда пора было уже собираться в обратный путь. Солнце садилось, и в горах удлинялись тени, это меня подстегнуло и как бы пробудило, я обернулся и устремил свой взор на запад.

Пиренеи, которые являются как бы границей между Францией и Испанией, отсюда не видны, хотя единственное препятствие тому — несовершенство человеческого глаза; зато горы лионской провинции с правой стороны, а с левой — Марсельский залив и тот, другой, у самого Эг Морт, до которого отсюда несколько дней пути, видны прекрасно, а сама Рона как на ладони. Когда я так восторгался всем виденным и, вдыхая запахи земли, снова душою, как до этого телом, устремлялся к небу, мне пришла в голову мысль заглянуть в «Исповедь» блаженного Августина. Обладателем этой книги я стал благодаря твоей любви и в память об авторе, а также о том, кто мне ее подарил, берегу ее и всегда ношу с собой: крохотная книжка, а какое она приносит безграничное наслаждение.

на которое упал мой взор, было написано: «И ходят люди, чтобы восторгаться вершинами гор, вздыбленными волнами моря, широкими течениями рек, безграничным простором океана в сиянием звезд, а о душе своей забывают». Поверишь ли мне, я остолбенел, а брата, который хотел, чтобы я продолжал чтение, попросил не мешать и закрыл книгу. Меня охватило негодование, что еще и теперь я восторгаюсь всем земным, тогда как уже давно, даже от языческих философов, мог бы усвоить очевидную истину, что, кроме души, нет ничего достойного удивления и что в сравнении с ее величием ничто не является великим.

Вдоволь насытившись видом горных вершин, обратил я внутренний свой взор в глубь самого себя, и с того мгновения, пока не сошли вниз, уже ничто не приковывало моего внимания: эти слова заставили меня глубоко задуматься. Я не мог поверить, чтоб это был всего лишь случай... В смятении чувств я даже не заметил той каменистой тропинки, по которой мы посреди ночи добрались до деревенской корчмы, откуда я ушел еще до рассвета, и круглая луна была моим милым товарищем. Пока слуги занимались ужином, я забрался в тихий уголок, чтобы написать тебе обо всем без промедления: в случае проволочки или перемены места могли бы перемениться и мои чувства, да и само намерение писать могло остынуть. Вот видишь, любимый отче, как не таясь хотелось бы мне открыть перед твоим взором не только всю свою жизнь, но и отдельные мысли — прошу тебя, молись за меня, чтоб столь долго мятущиеся и столь непостоянные мои устремления утвердились наконец и вместо бесплодных колебаний обратились к одному добру, к одной истине и к твердой уверенности. Будь здоров». Письмо датировано: 27 апреля, Малосен.

Нет, наш слух не обманывает нас — мы слышим здесь голос нового человека. Никто в средневековье не взбирался на вершины гор, чтобы насладиться красотой природы, да и в более поздние времена, вплоть до Руссо, немного нашлось таких любителей; ни у кого из писателей тех времен, кроме Данте, мы не увидим такой глубокой тоски по родной земле; у Петрарки же это первый звук той струны, которая со временем зазвенит строфами «Italia mia». В этих строках, таких новых, таких свежих, дышащих живительным горным воздухом, альпинист найдет хорошо знакомые ему ощущения, патриот — братские чувства, психолог — яркий документ человеческой впечатлительности, и нас нисколько не удивляет, что в одном из этих великолепных высказываний Петрарка как бы даже перекликается с Виктором Гюго, который много лет спустя писал: «Я знаю зрелище более прекрасное, чем море, — звездное небо. Знаю зрелище более великолепное, нежели звездное небо, — глубину человеческой души».

Именно в этом произведении Петрарки, хотя, быть может, и не впервые, но зато так ярко, словно только теперь он сам это по-настоящему осознал, проявило себя то «внутреннее зрение», которое помогало ему изучать жизнь и оценивать себя, самые потаенные свои мысли и стремления. Не случайно в его кармане сказалась «Исповедь» блаженного Августина: никогда он не расставался с этой книжкой и учился по ней тому терпеливому и искреннему анализу собственной души, которой посвятил по меньшей мере половину своих писательских трудов. Некоторые фразы звучат как предзнаменование размышлений и мыслей, вошедших позднее в «Secretum». Письмо к Дионисио охватывает события не одного дня, а как бы всей жизни и сродни аллегории Данте в первой терцине «Божественной комедии» с его selva selvaggia [5], по которой блуждает беспокойный дух поэта. Впрочем, рассказывая, как он блуждал по ущельям, в то время когда брат взобрался уже высоко, Петрарка сам как бы прибегает к аллегории, сравнивая свои блуждания с поисками счастливой жизни: его путь долог и полон сомнений, путь брата — прост и стремителен, ибо брата Джерардо он ведет в монастырь. Таков уж будет Петрарка всю свою жизнь, всегда преисполнен волнений, противоречий, укоров совести, сетований на свои слабости, которыми он вместе с тем дорожит.

Комментарии

3 Овидий. «Письма с Понта», III, I, 35.

4 Овидий. «Любовные элегии», III, II, 35 (перевод. С. Шервинского).

5 Дикий лес (итал.).