«Завоевание Константинополя» Жоффруа де Виллардуэна и историческая мысль средневековья.
Духовный мир и социально-исторические воззрения хрониста

ДУХОВНЫЙ МИР И СОЦИАЛЬНО-ИСТОРИЧЕСКИЕ ВОЗЗРЕНИЯ ХРОНИСТА

ИСТОРИК И РЫЦАРСКИЙ ЭПОС

Если мы более или менее обстоятельно осведомлены хотя бы о важнейших вехах биографии Жоффруа де Виллардуэна, точнее о ее событийной канве, то этого нельзя сказать в такой же мере относительно внутреннего мира хрониста, общекультурного кругозора и духовного облика его личности в целом. Все материалы, которыми располагает историк, приходится черпать исключительно в самом «Завоевании Константинополя». Точно так же лишь на основе произведения «маршала Романии и Шампани» можно составить по крайней мере приблизительное представление о современных ему литературных образцах, влияние которых, пусть опосредованное, он, будучи сравнительно образованным человеком (в отличие от полуграмотного Робера де Клари), все же, вероятно, испытывал, когда «вручал пергаменту» собственную версию только что прошумевших на всю Европу событий, диктуя свой рассказ писцу, заносившему на скрижали истории его устное повествование. Правда, мы не в состоянии с полной достоверностью судить о литературном контексте труда Жоффруа де Виллардуэна. На этот счет строились и строятся только гипотезы, высказывались и высказываются только более или менее обоснованные догадки, подкрепляемые данными, которые удается извлечь опять-таки из хроники.

Опираясь именно на них, кое-кто из новейших западных медиевистов, в частности американская исследовательница Джаннет Вир и английский ученый Колин Моррис, изображали Жоффруа де Виллардуэна «эпическим историком», списывая на «эпичность» многочисленные погрешности его произведения против фактов. Основу такой концепции составляет прежде всего стилистический анализ записок маршала Шампанского. Действительно, в манере преподнесения описываемых им событий нетрудно подметить черты, свидетельствующие о прямом и косвенном воздействии, которое оказывали на его стиль (как и на стиль Робера де Клари) повествовательные приемы, присущие рыцарскому эпосу, — песням о подвигах (chansons de geste), героическим сказаниям и романам, пользовавшимся популярностью в феодальной среде. Сплошь и рядом у хрониста встречаются лексические обороты, типичные для эпоса Северной Франции конца XII — начала XIII в. Он часто употребляет, например, явно идущие от устной речи одни и те же застывшие словесные «формулы», которые либо напоминают аудитории о чем-то, уже изложенном ранее, либо предуведомляют ее о событиях, которым предстоит быть рассказанными в ходе дальнейшего повествования «как я вам сказал», но не «как я написал»!) [57].

о чем вы [только что] слышали» — § 76; «вот таким образом, как вы слышали, была поделена константинопольская добыча» — § 255 и т. п.; ср. § 334, 414) [58]. Среди приемов авторского повествования мы находим и распространенные в рыцарском эпосе переходные «мостики», связывающие разные, хотя и смежные, сюжеты, о которых идет речь в рассказе (§ 229: «Больше мы вам [пока] ничего скажем о тох, кго оставался в Константинополе, а поведаем вам о тех, кто отправился в другие гавани») [59]. Нередко автор записок прямо обращается к своим слушателям: «А теперь послушайте-ка об одном из самых величайших чудес» — § 70; «И тщетно стали бы вы вопрошать, есть ли какой-нибудь город более прекрасный...» — § 77; «Так вот, сеньоры, знайте, что если бы...» — § 104 и проч. Из аналогичного расхожего в устном творчестве той поры словарного запаса заимствованы отдельные излюбленные Жоффруа де Виллардуэном словечки — «измена» или «предательство» — в смысле несоблюдения или открытого нарушения вассальных обязательств (§ 214) [60], удвоения одинаковых по значению понятий («опочил и преставился»), использование идентичных выражений в характеристике сходных ситуаций [61] и многое другое в этом же роде.

В самих описаниях тех или иных реалий антуража крестового похода, тех или иных впечатлений, которые испытывали его участники, включая самого хрониста, нередко также заметны стилевые следы эпоса с его «былинной», расплывчато-обобщенной и стереотипной картинностью. Именно в такой «былинно»-схематичной, традиционной для эпоса манере нарисована панорама Константинополя, который впервые предстал во всем своем величии очам «пилигримов», находившихся «на нефах, галерах и юиссье» в июне 1203 г.: они «и вообразить не могли, что где-либо на свете может существовать такой богатый город, когда увидели эти высокие стены и эти богатые [могучие ] башни, которыми он весь был обнесен вокруг, и эти богатые дворцы, и эти высокие церкви, которых там было столько, что никто не мог бы поверить, если бы не видел своими глазами...» (§ 128).

Та же шаблонная схема воспроизводится хронистом, притом в таких же словах, и там, где он передает впечатления рыцарей, рассматривавших город уже не издалека, с расстояния в три лье, как это было в первом случае, а непосредственно побывавших в византийской столице после водворения на престоле Исаака II Ангела (18 июля 1203 г.): «Вы можете узнать, что многие из войска [пилигримов] отправлялись повидать Константинополь и [посмотреть на] богатые дворцы, и высокие церкви, которых там было так много, и великие богатства, такие, которых никогда вообще не было в каком-либо городе» (§ 192). Жоффруа де Виллардуэн употребляет стертые, пригодные к применению во всякой аналогичной ситуации эпитеты и во многих других описаниях сходного типа: «высокими стенами и высокими башнями» укреплен далматинский Задар («и тщетно стали бы вы вопрошать, есть ли какой-нибудь город более прекрасный, или более укрепленный, или более богатый» — § 77); «сильнейшими» и «богатыми» крепостями рисуются балканские города, захваченные крестоносцами уже после взятия Константинополя, — Христополь (§ 280), Ла Бланш («весьма сильная и богатая» — § 280), Серры («это был укрепленный и богатый город» — там же), Салоники (один «из самых лучших и самых богатых в христианском мире» — там же), приморские города Коринф и Навплия, отдавшиеся под власть византийского феодального магната Льва Сгура (города, «самые могущественные под небесами» — § 301) и т. д.

Влияние такого рода и других традиций рыцарского эпоса, прослеживаемое в хронике Жоффруа де Виллардуэна, неудивительно. Ведь будущий историк Четвертого крестового похода провел свою молодость и зрелые годы при дворе графа Анри Щедрого (1127—1181) и его преемников, причем почти 15 лет (с перерывом) находился в ближайшем окружении графини-регентши Марии Шампанской, покровительницы труверов, сказителей, романистов. Ее двор являлся своеобразным центром литературного творчества [62]. К тому же дочь Алиеноры Аквитанской в противоположность своему ученому супругу графу Анри Щедрому, светски и богословски образованному человеку, владевшему латынью и чтившему античных авторов, отдавала бесспорное предпочтение литературе на родном языке. Мария Шампанская, привившая шампанскому двору поэтические вкусы пуатевинского и английского дворов, как известно, вдохновила выдающегося поэта-романиста Кретьена де Труа на создание снискавшего ему славу романа о Ланселоте. Ей посвятили свои произведения видные представители эпической поэзии Гас Брюле и Готье Аррасский [63].

Находясь в таком изысканном литературном окружении [64], маршал Шампанский имел, конечно, все возможности для того, чтобы хорошо узнать творения певцов, вымышленных их фантазией рыцарских деяний и усвоить определенные черты их стиля. Установлено, во всяком случае, что с chansons de geste Жоффруа де Виллардуэн был знаком, несомненно, в большей степени, чем с современной ему латинской литературой, которая являлась доменом преимущественно писателей-клириков [65]. Не случайно его хроника начисто лишена каких-либо черт агиографичности: в повествовании мемуариста полностью отсутствуют «священные небылицы», в нем не упоминаются «чудеса» святых Георгия и Маврикия, не говорится об их «реальном» участии в битвах и тому подобных «фактах», служивших обычными аксессуарами и латинской хронографии, и рыцарского эпоса крестовых походов, который складывается в XII в.

Его не воодушевляли куртуазные принципы ни Кретьена де Труа, ни тем более трубадуров (таких, как Рамбаут де Вакейрас, Гаусельм Файдит, Эльяс Кайрель де Марей), которым покровительствовал маркиз Бонифаций Монферратский [66], с кем будущий историк крестового похода находился в весьма добрых отношениях. Жоффруа де Виллардуэн служил в молодые годы своему графу-философу Анри Щедрому, которого высокого ценил и к окружению которого также принадлежали мужи и сведущие в богословии, и сопричастные светской образованности. Таковы бывший секретарь аббата Бернара Клервоского — Николя де Монтьерамей, выполнявший затем эту должность при графе Шампани; знаменитый эрудит своего времени, «теоретик» хронографии Иоанн Солсберийский, трактовавший историю как сферу чисто человеческих дел и событий, в которой Бог не играет решающей роли [67]. Возможно, что именно близость к Анри Щедрому и окружавшим его интеллектуалам послужила одним из факторов (согласно гипотезе Ж. Дюфурнэ), способствовавших дистанцированию Жоффруа де Виллардуэна от образного мировосприятия, свойственного представителям куртуазной поэзии [68], пусть какие-то формальные элементы их творчества и не прошли для него вовсе бесследно.

Показательно в этом отношении, например, что все неведомое, экзотичное, с чем сталкивались крестоносцы на своем пути, он передает в выражениях, близких к тем, которые употреблял и для описания повседневной реальности. Так, будучи немало изумлен, как и остальные сеньоры-крестоносцы, громадностью Константинополя, Жоффруа де Виллардуэн деловито приравнивает величину кварталов, сгоревших во время третьего пожара города, к размерам трех взятых вместе больших городов «королевства Франция» (§ 247) [69]. Он вообще равнодушен к ходячим образам, наполняющим, к примеру, рифмованные хроники; мемуарист не прибегает к нагромождениям необычных слов, чтобы воспроизвести «местный колорит», как поступает, скажем, Вас, автор «Романа о Бруте» [70]. Когда Жоффруа де Виллардуэн характеризует флот, на котором крестоносцы отбыли в октябре 1202 г. из Венеции, то эта картина с точки зрения ее выразительности оказывается довольно блеклой и, во всяком случае, явно уступает тем, в которых раскрываются аналогичные сюжеты у Васа. Жоффруа де Виллардуэн удивительно скуп в выборе слов, но это и понятно: ведь он не поэт и не романист, ему не надо было перерабатывать и «оживлять» свои источники — он сам выступал очевидцем рассказываемого. Хронист, наверное, мог бы, если бы захотел, включить в текст принятые и авторами художественных произведений того времени «общие места», тем не менее он их избегает, проявляя сдержанность, которая, по излишне суровой оценке Дж. Вир, подчас граничит — в расплывчатых, порой до схематизма, описаниях — с бессодержательностью [72].

рассказ о предыстории бегства царевича Алексея из Константинополя в Италию, о дворцовом перевороте 1195г., об ослеплении Исаака II его братом Алексеем III и пр. (§ 70). Подобный зачин свойствен именно сказкам, где действуют кудесники и кудесницы. То же относится и к хронологической неопределенности, проступающей в отдельных местах повествования, к примеру, в следующем затем продолжении того же рассказа: «В это самое время был в Константинополе император по имени Сюрсак» и т. д. В какое «это самое время»? Ведь здесь говорится не о том времени, событий которого Жоффруа де Виллардуэн был участником и свидетелем, а о более раннем! Перед нами типичная «размытая» формула стиля устного сказочного фольклора. Хронист применяет ее здесь, вероятно, и потому, что не знает точных дат излагаемых фактов, и, возможно, желая избежать педантичного воспроизведения деталей, способных замедлить его динамичный рассказ. «В это самое время» — просто расхожий для хрониста, как и в фольклоре, оборот речи — и не более того; в других случаях он ведь и обнаруживает знание политической истории Византийской империи, и не скупится на подробности, необходимые для того, чтобы прядать ясность повествованию [73].

Итак, мы вправе констатировать литературные влияния, сказавшиеся на историческом труде «маршала Романии и Шампани», в первую очередь влияние, главным образом формальное, рыцарского эпоса, вполне закономерное в той обстановке, в которой жил и действовал министериал графов Шампанских. Из этого вовсе не следует, однако, что он был «эпическим историком», как полагала Дж. Вир, или, тем паче, «куртуазным писателем», каким склонна изображать его О. Смолицкая. Нередко попытки представить Жоффруа де Виллардуэна писателем эпического склада объективно апологетичны. В этом отношении примечательна, в частности, позиция К. Морриса, который как раз традициями рыцарского эпоса, наложившими некоторый отпечаток, сильно преувеличиваемый исследователем, на труд Жоффруа де Виллардуэна, объясняет все его недостатки [74]. Автор «Завоевания Константинополя», по Моррису, прежде всего рыцарь, ветеран крестовых походов, его интерес сосредоточен почти целиком на батальной истории, на подвигах соратников; ко всему прочему, включая нравственную сторону их деяний, он якобы безразличен. И хотя хронист рисует реальную действительность, он тем не менее, полагает Моррис, писатель эпический, отсюда его упущения и всякого рода «неточности».

Ссылки на эпические традиции и гиперболизация их воздействия на автора записок «Завоевание Константинополя», который, по его собственным уверениям, рассказывал одну лишь правду и «ни разу ни единым словом не солгал с умыслом о том, что ему ведомо» (§ 120), призваны, таким образом, ретроспективно снискать «прощение» Жоффруа де Виллардуэну за допущенные им «промахи» и, как увидим, зачастую намеренные искажения, а тем самым в завуалированной форме призваны затушевать и наиболее неприглядные стороны крестового похода, приведшего к завоеванию христианской Византии «воинами Христовыми», оправдать его в полном соответствии с тем, как это делает и сам хронист, о чем — далее.

то все же нет никаких оснований подходить к оценке его произведения в целом только с такими, чисто литературными мерками, ибо хроника Жоффруа де Виллардуэна есть прежде всего исторический труд [75]. В той связи весьма существенно выяснить прежде «сего, насколько привержен Жоффруа де Виллардуэн провиденциалистской доктрине, насквозь пронизывающей в XII —XIII вв. историографию крестовых походов.